Изменить стиль страницы

Должен сказать, Мирза дрался яростно, долго не сдавался, отбиваясь от наседающих со всех сторон моих всадников. Но его все-таки схватили…

И он предстал передо мной, раненый, в крови, но непокоренный.

Вот он — друг моего детства и враг моих убеждений… Странное это слово «убеждения»! А какие у меня были убеждения? Я долго думал об этом и тогда и позже. Хотелось объяснить хотя бы самому себе, чего я желал в жизни, какие идеалы воодушевляли и побуждали действовать… И в результате раздумий пришел к выводу, что не было у меня никаких убеждений, кроме желания жить, как жили мои предки, — в богатстве, почете, власти! И всех, кто в том мне отказывал, считал своими кровными врагами. А рассуждения о «чести и славе Дагестана», о «независимом Дагестане» — все это только декорации, фиговый листок для себялюбца.

Передо мной стоял Мирза, потерпевший тяжелую неудачу. Лицо его в ссадинах и кровоподтеках казалось выкованным из старого железа, тронутого кое-где ржавчиной. Он готов был встретить смерть так же достойно и стойко, как достойно и стойко служил своим убеждениям.

А я готовился с наслаждением сокрушить его, отомстить.

— Хотел видеть меня живым? — спросил он, тщетно пытаясь вырваться из цепких рук моих воинов.

— Отпустите его! — повелел я.

— Ну что ж, предоставлю тебе такое удовольствие. Гляди! Как, сам застрелишь или прикажешь своим новым холуям?

— Как видишь, комиссар, времена меняются. Теперь моя власть пришла! — усмехнулся я.

— Ты прав, князь, времена меняются, — сказал Мирза и громко добавил — Можете утешаться этой победой, но все равно вы обречены!

— Зачем кричать?! Бой кончился, ты разгромлен. Вокруг тихо.

— Что ж, на этот раз твоя взяла, Эльдар сын князя Уцуми. Что, думаешь, стану на колени и буду просить милости? Зря! Это вам надо просить прощения у наших гор за тех истинных сынов Дагестана, что пали здесь во имя революции и свободы. А между прочим, среди павших немало людей, которые когда-то под твоим командованием сражались в долине Конгожи…

— Теперь чувствую себя отмщенным! — прервал я и захохотал, но почему-то вспомнил наглый смех Хамадара, стало стыдно, я умолк. И тут нахлынули воспоминания о детстве. Невольно вырвалось: — А ведь мы были друзьями, Мирза!

— Барсук ястребу не друг, — усмехнулся комиссар в разорванной кожаной куртке. — Зачем вспоминать?

— Просто пытался понять тебя…

— Кончай, Эльдар сын князя Уцуми. Торжествуй нынче!

— Не думаешь ли, что смалодушничаю и отпущу тебя? — спросил я в смутном недоумении: «Неужели этому человеку не страшна смерть?»

— Милости не жду! А хотелось бы проститься с сыном, маленьким моим Омаром! — И тут глаза у этого храбреца увлажнились, засветились беспомощным жгучим желанием. Но свет сразу исчез, глаза снова стали холодными. — Есть у меня такая слабость: люблю сына… Но умру спокойно: знаю, что ему жить будет лучше!

— А все-таки, Мирза, жалко семью…

―Ничего! О моей семье позаботятся.

— Кто же это?

— Советская власть!

— Нет советской власти! Мы задушили ее…

— Смешно! Ты же сам не веришь этому! В муках, в борьбе, но она рождается. И вам не скрыться от гнева народа.

— Ты уверен?!

— Сам убедишься. Ну что ж: стреляй! Пощады просить не буду. Трус!

Не знаю, почему в это мгновение мне представились разграбленный отцовский дом, винный погреб, где надо мной и отцом издевались бывшие райаты — рабы во главе с Хамадаром; предстали передо мной все неудачи и промахи, и в каком-то исступлении я выхватил наган и разрядил в комиссара. Он рухнул к моим ногам, промолвив:

— Будь проклят! Помни, буду являться к тебе живым… Прощай, Омар! Прощай, Амина…

В тот же день по приговору военно-шариатского суда был расстрелян и Уллубий в местечке Темиргое.

Казалось, эти выстрелы разбудили горное эхо… Как говорится, пиала не разбивается без звона. Красные повстанцы в горах стали объединяться в полки. На место Мирзы стал Таймаз… Правление шамхала Тарковского, казавшееся таким прочным, вдруг треснуло, из стен стали выпадать камни. Появилось ощущение, что здание стоит на пороховом погребе, в который подброшен зажженный фитиль… Восстал один полк шамхала, другой, третий… Горцы стали отзывать своих сыновей со службы «кровавому диктатору», как прозвали в горах Тарковского. А тут еще деникинский штаб потребовал распустить управление диктатора и Горский парламент и передать власть белоказакам, которые тогда уже хозяйничали на всем побережье от Хасавюрта до Дербента. Словом, неспроста сказано, что пошатнувшийся зуб не удержишь!

Шамхал с удовольствием отдал власть белым, ибо боялся, что власть захватят красные, а сам собрал чемоданы, взял семью и уехал в Иран, причем не счел нужным даже предупредить моего отца с матерью, что жили у него во дворце… Сейчас шамхал глубоким стариком доживает век в Тегеране и, говорят, мечтает вернуться в Дагестан, чтоб умереть на родной земле, но не решается: видно, мучают его воспоминания не меньше, чем меня; а на совести у шамхала немало пятен…

В Тарках, в опустевшем дворце, я нашел растерянного отца, брошенного на произвол судьбы невежливым хозяином. Князь Уцуми пожимал плечами: «Горец, шамхал — и вдруг бросить гостя, кунака, как изношенную обувь…» Со мной приехали несколько оставшихся верными солдат и турецкий офицер Азиз-бей. Оставаться в Тарках нам всем было небезопасно: в горах, в Левашах, уже вышли из подполья большевики и крупные отряды красных двигались с гор на равнину. Азиз-бей спешил убраться восвояси на родину, и мой отец договорился ехать с ним. Я даже поссорился из-за того с князем Уцуми: пытался отговорить, убеждал остаться в Дагестане. Но князь был упрям…

Ночью выехали из аула Тарки маленьким отрядом, двинулись по предгорьям к югу. На рассвете оказались у холмов Урцехи недалеко от Губдена, и князь-отец вдруг решил заехать к Али-Султану, помириться и попрощаться; может, когда-нибудь доведется постучаться в эту дверь! Я не противился, не возражал и Азиз-бей, который всю дорогу соблазнял отца рассказами о Турции и обещал предоставить моим старикам половину своего дворца в Эрзеруме.

Мы ехали, а навстречу нескончаемой вереницей тянулись беженцы; на арбах, на ишаках, на вьючных мулах везли жалкий скарб, угрюмые, испуганные, дико озирающиеся… Это горцы бежали от новой беды — от белоказаков.

Да, почтенные мугринцы, время было ужасное… Несмотря на молодость, я тогда уже повидал и убийства в сражении, погибающих от ран, от болезней, от голода, но все это было просто детскими шутками перед жестокостями, которые творили белоказаки в непокорных горских аулах! Они превзошли даже полчища персидских шахов. Горели аулы, сотнями гибли старики и дети, казни самые изощренные: мы видели повешенных вверх ногами, головы, насаженные на колья изгороди, четвертованных, которых еще не успели похоронить горцы… Запах крови и гари преследовал нас до самого Губдена. И этот аул был охвачен пламенем; казалось, даже камни горят. Так некогда в этих местах арабы сожгли городище Шам-Шахар, и до сих пор под слоем земли находят почерневшие в огне камни. Дым окутывал все, будто туманом. Казалось, белоказаки уже расправились с отрядом непокорного Али-Султана, а сейчас врывались в сакли, убивали, насиловали. Кричали женщины и дети, то там, то здесь слышались выстрелы, мелькали пьяные фигуры в казачьей форме, конные и пешие… Вот один ударил шашкой старика, что выбежал навстречу с лопатой в руках… А вот и сакля Али-Султана, объятая огнем… Из-за этой сакли выбежала женщина, прижимая к груди ребенка; она отчаянно кричала, молила о помощи, с ее головы слетел платок… Она бежала в нашу сторону. И я узнал: это была жена Мирзы Харбукского, младшая дочь Али-Султана, бывшая моя нареченная Амина с сыном! За ней гнался белый офицер, размахивая над головой обнаженной шашкой.

— Амина! — крикнул я и пришпорил коня, чтоб преградить путь офицеру, но меня опередил выстрел. Офицер будто наткнулся на что-то, выронил шашку и рухнул. Я быстро обернулся и увидел: то стрелял мой старик отец.