Кто-то чиркнул спичкой, и в темноте вспыхнул желтый огонек. Через мгновение он выровнялся. Невидимая рука поднесла его к фитилю свечи, нежно поглаживая его, возвращая к жизни.
«Пой», – произнес голос, и другой голос запел, поднимая слова все выше и выше, пока они не коснулись потолка и не прилипли к нему крохотными свисающими комками. Он мог различить неясные очертания двух мужских фигур, одна была высокой, другая – среднего роста. Их спины были обращены к нему. Они были облачены в красное и черное, длинные вышитые мантии, касавшиеся пола. Высокий мужчина наполовину пел, наполовину читал нараспев какой-то гимн.
Его спутник зажег вторую свечу. Надлежаще отмеренное пламя, неровный свет. Еще неясные, перед ним задрожали очертания низкого алтаря. Зажглась третья свеча, потом четвертая. Песнопение все продолжалось, вывязывая из истертой тишины темные узоры любви и ужаса.
На широкой поверхности алтаря стояли изображения лоас ярко раскрашенными олеографиями по бокам. Маленькие горшочки, накрытые материей с разными узорами, гови,в которых хранились лоаи духи умерших. На большом блюде лежал козлиный череп с коричневой свечой в каждой глазнице, рога были увиты бусами. Человеческий череп без нижней челюсти, покрытый толстым слоем свечного сала. Экземпляр Маленького Альбера,украшенный гирляндами красных и пурпурных бус, покрытый пылью, нетронутый, неприкасаемый.
Фигуры повернулись к нему лицом, теперь пели оба мужчины.
...ода оведо меме ода much ведо, дъеке Дамбала-ведо теги нег ак-а-сьель...
Слева от алтаря стоял большой деревянный крест, одетый в пестрые ткани и перевязанный толстыми веревками. У его подножия он увидел бутылки, некоторые были обернуты в мешковину: клэрен,виски, вермут и бренди. Справа от алтаря стояла модуль -священный гроб тайных обществ Бизанго.
Вид гроба вызвал в нем целый рой воспоминаний. Они гудели в его голове, жестоко жаля.
Кто твоя мать?
Le Veuve, la madoule. Вдова, священный гроб.
Кто твой отец?
У меня нет отца. Я животное.
Кто твоя жена?
Я обручен с могилой.
Кто твой сын?
У меня нет детей. Мертвые не дают жизнь.
Он помнил вопросы, помнил свои ответы. Стоя голым перед алтарем, моргая глазами от неяркого света, причинявшего боль после того, что показалось ему целым веком, проведенным в кромешной тьме, он вызвал это все в своем сознании. Вопросы. Ответы. И цену.
Пение прекратилось. Он стоял не в силах шелохнуться, словно яд еще бродил в его организме. Без всякого выражения на лицах мужчины приблизились к нему, остановившись от него лишь в нескольких дюймах. Высокий заговорил:
– Филиус Нарсис?
Он кивнул, слишком напуганный, чтобы выдавить из себя ответ.
– Кто твоя мать?
Он покачал головой, не в состоянии отвечать. Вопрос был повторен.
– Кто твоя мать?
Ответ пришел из прошлого, голосом, надтреснутым от жажды и страха.
– La Veuve.
– Кто твой отец?
– У меня нет отца. Я животное.
Без всякого Предупреждения мужчины встали по бокам от него и схватили его за руки. Он не сопротивлялся. Они повлекли его, и он пошел, ноги его размякли как студень, он дрожал всем телом, пока они тащили его через комнату.
В боковой стене baguiбыла вделана низкая узкая дверца, на которой красной краской было нарисован veve.Дверца открылась, и его наполовину ввели, наполовину втащили в небольшой круглый зал, лишенный мебели и украшений. Стены, пол и потолок были выкрашены в белый цвет. С высокого купольного потолка свисала единственная лампочка, ее бледный свет отражался от белых стен, вызвав слезы неожиданной боли на его привыкших к темноте глазах.
Комната была наполнена низким невнятным звуком, который поднимался и падал грубыми, неровными каденциями, то затухая, то вновь возникая, скользя по его венам, как жидкий лед. Звук шел из-под пола, поднимаясь вразнобой из рядов маленьких отверстий, проделанных в чем-то, что выглядело как круглые крышки люков. Это было не столько нечленораздельное бормотание голосов, сколько неутихающий приглушенный стон, протяжный плач отчаяния.
Он принял бы эти звуки за голоса животных или каких-то неодушевленных предметов, если бы не знал доподлинно, что это были человеческие голоса. Когда-то они были человеческими.
Один из люков был поднят и отодвинут в сторону. Открывшееся отверстие было как раз достаточно широким, чтобы в него можно было опустить человека.
Словно по невидимому сигналу, высокий человек резко развернул его к себе, в то время как его товарищ набросил ему через голову на плечи лямки с привязанной к ним веревкой. Он вскрикнул, зовя на помощь, зная, что она не придет. После этого тревожного крика некоторые из воющих голосов поднялись и стали слышнее, словно были эхом его собственного голоса. Слов он не услышал. Они забыли язык, как забыли все человеческое, что было в них. Он спросил себя, разговаривают ли они друг с другом в этой бесконечно длящейся тьме.
Сопротивляющегося, его подтащили к краю дыры. Достигнув его, он вдруг обмяк; сам ужас его положения высосал из него всю волю бороться. Высокий человек наклонился и зашептал ему в ухо слова давно умершего языка, последние слова, произнесенные человеческим голосом, которые он когда-либо услышит. Он вскрикнул, когда его ноги повисли над пустотой и его начали опускать в узкую шахту.
Грубые каменные стены оставляли царапины на его бедрах и плечах, по мере того как он опускался все ниже и ниже на мягко раскручивавшейся веревке. Пять футов, одиннадцать, все глубже и глубже, круг света над его головой уменьшался с каждой секундой.
На глубине пятнадцати футов его ноги коснулись холодной твердой поверхности пола, и он почувствовал, что они больше не держат его. Только колодец, в который его опустили, был настолько узок, что он не смог бы даже сесть на корточки. Его колени ударились в стену, ягодицы уперлись в неподдающийся камень.
Полустоя, полусидя, он безудержно зарыдал. За веревку тихонько дернули, освободив лямки. Они свалились с его плеч, их тут же вытянули из колодца за конец веревки, и они пропали из вида. Его последняя связь с миром наверху, его перерезанная пуповина.
Некоторых, как ему однажды рассказали, хватало на десять лет, двадцать лет. Один, говорили, протянул все сорок: согнутый, искалеченный, слепой, даже отдаленно не напоминавший человеческое существо. Он не мог понять, почему они просто не прекращали принимать пищу, которую им приносили каждый второй день. Скорченные, безумные, измученные болью, которая не утихала ни на минуту, они продолжали жить. В этом и заключался главный ужас – в том, что они не могли отвернуться от жизни.
Сверху раздался скрежет. Плиту с отверстиями задвинули назад, и она легла на место, глухо звякнув с нотой необратимой окончательности. На мгновение, которое, как ему показалось, длилось целую жизнь, вой прекратился. Глубокое, неземное молчание воцарилось в зале, наполненное эхом камня, звякнувшего о камень. Тихие шаги двинулись прочь. Дверь открылась и закрылась. Кто-то засмеялся. Кто-то всхлипнул.
Свет в зале остался гореть. Так что можно было видеть, в недосягаемой вышине, девятнадцать крошечных отверстий – дырки булавочных уколов в вечной черноте. Напоминание о свете. «Как звезды, – подумал он. – Как крошечные мерцающие звезды».
26
Патрульный, мужчина с тяжелой челюстью и поджатыми губами, был, незнаком Рубену. Он назвал свое имя и после этого не открыл рта на всем протяжении их долгого пути. Когда Рубен спросил его, куда они направляются, он пожал плечами и ответил:
– Я доставляю вас к капитану Коннелли, как мне было приказано, – прежде чем снова устремить свой взгляд на дорогу.
– Я никогда не видел вас в участке, – заметил Рубен. – Вас только что перевели?
Ответа он не получил.
Они молча ехали по улицам, лишенным памяти. Бруклин находился в состоянии вечного движения. Старые еврейские магазины его детства имели теперь карибские и испанские названия; синагоги превратились в церкви с именами вроде Американская Церковь Святости Троицы; знакомые лица стали лицами чужих людей. В машине было тепло, но неуютно. Рубен рассеянно смотрел в ветровое стекло; толстое стекло как бы отдаляло все предметы, словно он смотрел на город через толщу воды. Снаружи ночь жалась к улицам, пытаясь отогреться.