— Сергей Тимурович, вы меня слышите? — услышал он вновь голос жены летчика.

— Откуда я знаю, — ответил Сергей, едва сдерживая вспышку бешенства. Как и все люди, склонные отдаваться работе воображения, он не любил, когда его возвращали к действительности.

Да и как ответишь на этот вопрос, где статистика? Впрочем, и без статистики это видно. Просто яркость черт, свойственная южным народам, придает им мужественный вид, а мужественный вид — это уже почти вся красота мужчины. И наоборот, яркость черт делает женщин-южанок менее привлекательными, если они, эти черты, недостаточно пропорциональны.

— Оставим мужчин, мы не древние греки, — сказал старик Сундарев, -лучше выпьем за женщин…

— А что вы делали в Индии? — спросил Сергей у старика Сундарева.

— Что я делал? — повторил тот, задумавшись. — Я был молод, богат, изучал искусства Востока…

— И его бардаки, — вставил Андрей Таркилов, который время от времени подшучивал над стариком. Все, кроме старика, рассмеялись.

— Если хочешь, и бардаки, — отвечал старик, ничуть не смущаясь.

— Пошли, девочки, — сказала жена Володи, вставая, — сколько я знаю Николая Николаевича, он все про одно и то же…

— Мама, я останусь, — крикнула младшая, — я знаю, цто такое бардак — это беспорядок!

Тут уж все расхохотались, улыбнулся и старик Сундарев.

— Правда, дядя Сережа? — обратилась девочка к Сергею.

— Точно, — ответил Сергей, — но тебе все-таки пора спать.

— Нет, я останусь, — упрямо топнула ногой девочка.

— А ну, цыц! — крикнул Володя с той ненапускной строгостью, с которой любящие выпить родители останавливают детские шалости, когда эти шалости грозят испортить застолье.

— Спокойной ночи, — сказали девочки дружно, и маленькая, с неохотой оторвавшись от уюта костра, тут же стала создавать новый уют возле мамы. Она почти волочилась, тыкаясь головой под мышку матери и все обнимая ее другой, соскальзывающей рукой. Смолк гравий под их ногами, стукнула калитка, и они исчезли в темноте.

Стало тихо. Все молчали в ожидании рассказа старика.

— В одном из александрийских заведений, — начал он, — я влюбился так, как никогда в жизни не влюблялся…

Старик опять замолчал и затянулся сигаретой, озарившей его лицо и прямые голые плечи.

— Теплоход, — сказал геолог, и все посмотрели на море. В темноте в сторону пристани двигалась огромная гроздь огней.

— «Адмирал Нахимов», — уточнил Володя и разлил коньяк.

— Нет, это слишком горестная история, — сказал старик Сундарев, отпив свой коньяк, — лучше пойдемте смотреть картины к доктору… У него целая галерея, там и мои работы…

Кто-то сказал, что уже, наверное, поздно идти к доктору, но тут старик Сундарев заупрямился и сказал, что для него никогда не поздно.

Володя вытащил из моря и принес мокрый, отражающий блики костра арбуз. Каким-то неуловимым для Сергея способом он его так разрезал, что арбуз распахнулся, как огромный тропический цветок. Сергей подумал, что в жизни есть множество мелких вещей, которые украшают ее и которые Сергей почти никогда не узнает.

Далекий прожекторный луч, скользнув по воде, пошел берегом и вдруг остановился на компании. Геолог из Тбилиси протянул ломоть арбуза к прожектору и сказал:

— На, держи, дорогой!

Все рассмеялись, а луч заскользил дальше, словно устыдившись своего чрезмерного любопытства.

Выпили по последней. Володя загасил огонь, засыпал угли песком, сложил в ведро все, что осталось от еды и питья, и отправился к себе домой.

Огромная красная, словно еще слабо раскаленная лупа вышла из-за гор, размазав по воде червонную дорожку.

Все прошли на участок старика Сундарева и поднялись по лестнице на второй этаж к парадному входу. Приход их был замечен доктором, и он, приоткрыв закрытую на цепочку дверь и признав Сундарева, некоторое время не открывал дверь, все удивляясь, что они так поздно пришли смотреть картины.

— А эти кто? — бесцеремонно спросил он, показывая на компанию. Тут старик Сундарев довольно сердито ему объяснил, что это его друзья.

Наконец хозяин дома зажег свет в передней и открыл дверь. Маленький щуплый человек в пижаме стоял в дверях, пропуская их вперед с таким видом, словно кто-то, не известный никому человек, мог пройти сюда под видом одного из друзей Сундарева.

Лай собачонок доносился из-за дверей комнат. Оттуда же донесся дребезжащий голос хозяйки, предлагающей всем разуться. Все разулись, вернее, скинули босоножки. Все, кроме старика Сундарева, который и так был босой.

Вошли в большую комнату, ярко освещенную люстрой. Полы, видно, были недавно натерты, потому что стоять на них было прохладно.

Стены комнаты были увешаны картинами довольно известных на Кавказе художников, малоизвестных и вовсе никому не известных. Хозяин вкратце рассказывал историю некоторых картин.

Почти все картины, особенно сундаревские, показались Сергею талантливыми, и он оттого, что не ожидал ничего стоящего, обрадовался, да и, находясь под хмельком, преувеличивал свои впечатления. К тому же он почувствовал симпатию к этому маленькому доктору в пижамке, который множество лет подряд скупал картины бедных художников и тем самым помогал им, то есть становился в глазах Сергея человеком идейным, а не просто зашибателем денег.

И оттого, что он о докторе раньше плохо думал, Сергей, чувствуя свою вину перед ним, хотел как-нибудь загладить ее, и, когда доктор очутился рядом, Сергей, кивнув на миниатюру, висевшую поблизости (заметить и не обидеть самого маленького), спросил:

— А это чья работа?

— Это так, мазня, — кивнул доктор небрежно и пошел дальше.

Тут Сергей не на шутку обиделся на доктора и стал вглядываться в миниатюру, ища в ней тайные признаки талантливости, и почему-то не находя их, и от этого еще больше сердясь на доктора.

Он оглядел комнату и увидел доктора вместе со стариком Сундаревым стоящим в углу и объясняющим какую-то картину. У жены Сергея и у жены летчика был тот глубокомысленно-доброжелательный вид, какой бывает у женщин, когда им объясняют что-то непонятное и ненужное им, а они делают вид, что это им понятно и важно.

Тут Сергей заметил стоящего посреди комнаты Андрея Таркилова, и что-то необъяснимое в его длиннорукой широкоплечей фигуре его привлекло. В его позе чувствовалась какая-то ироническая громоздкость, как если бы он стоял на полу, а вокруг него лежали яйца, которые он мог раздавить неосторожным движением. Его поза выражала шутливое обещание не делать этого неосторожного движения. Сергей подошел к нему.

— Он говорит, что это мазня, — тихо сказал Сергей, кивнув на миниатюру.

Таркилов с тем же выражением своей опасной громоздкости взглянул на миниатюру и тихо ответил Сергею:

— Да тут все мазня…

— Как так, — поразился Сергей, уже ничего не понимая, — а Сундарев?

— И Сундарев, — шепнул ему Таркилов, как бы радуясь возможности поделиться знанием того, чего Сергей не знает. Теперь Сергей понял, что громоздкость позы Таркилова выражала его внутреннее отношение к этим картинам. Мол, все это такое трухлявое старье, что одного неосторожного движения достаточно, чтобы все рассыпалось в прах. Мол, достаточно кашлянуть, чтобы холсты осыпали свои краски, как яичную скорлупу. — Да нет, — шепотом продолжал Таркилов, — старик, конечно, способный человек. Но он из тех людей, которые делают все, за что берутся, и потому ни в чем не достигают совершенства… Настоящий художник — это человек, для которого творчество — единственный способ перегрызть капкан… Нет, тут есть способные вещи — вон, а вон еще…

Теперь Сергею казалось, что Таркилов, продолжая стоять в комнате, где повсюду разложены яйца, кивая на них головою, как бы приговаривает: «Вот тухлое, а вот еще тухлое, но на яичницу, конечно, наберется…»

Потом он стал противоречиво объяснять, что школа какая-то у этих художников есть, да еще дай бог какая, у некоторых… Хотя, с другой стороны, невыносимое подражание европейскому модерну начала века. Каждым новым утверждением он как бы накладывал на свой рассказ противоречивые краски и был в противоречиях убедительным. Сами его противоречия, чувствовал Сергей, были следствием духовной силы и какого-то жесткого чувства справедливости, которое не хочет упускать ни одного оттенка.