И вдруг слышу, из комнаты Алексея доносится русская речь! Сразу отпустило! Стою на лестнице и с удовольствием слушаю русскую речь, не понимая, о чем там говорят. И только примерно через полминуты очухался, начинаю улавливать интонацию. Слышу, очень резкий голос доносится. Ага, думаю, патруль. Ну, нас патрулями не испугаешь. Вхожу в комнату. Моя Катя, вижу, бледная, в ночной рубашке, стоит посреди комнаты и тихо говорит:
Русиш командирен, русиш командирен…
Тогда я открываю дверь и сильным голосом кричу через лестничную площадку:
Что там случилось, Алексей?!
Да вы тут не один! слышу голос, и потом распахивается дверь, и на площадке появляется какой-то майор, а за ним солдат.
Безобразие! говорит майор и оборачивается к Алексею, а тот уже одетый стоит в комнате. Почему вы не сказали, что вы здесь не один?
Бедняга что-то залепетал. Видно, он решил хотя бы прикрыть меня, если уж сам попался.
Потрудитесь одеться! приказал майор.
А я вижу, этот майор штабная крыса. Мы, фронтовики, с одного взгляда узнавали человека, который живого боя не видел, хоть увешивай его орденами до пупа.
И еще я вижу, мой Алексей, храбрейший летун, четырежды раненный, дважды посадивший горящий самолет, дрожит перед этим дерьмом.
Вы ведь знаете, меня из себя трудно вывести, но тут я психанул.
Товарищ майор, говорю стальным голосом, прошу вас немедленно покинуть помещение!
Вижу, растерялся, но форс держит. Оглядывается на Алексея, понимает, что он старший лейтенант, а по моему виду ни хрена не поймешь.
Ваше звание? спрашивает.
Я поворачиваюсь, подхожу к кровати, вытаскиваю из-под подушки пистолет и снова к дверям.
Вот мое звание! говорю.
Вы бросьте эти замашки, отвечает он, сейчас не сорок первый год!
Конечно, говорю, благодаря вашей штабной заднице сейчас не сорок первый год!
Я вынужден буду доложить обо всем в вашу часть, говорит и спускается вниз по лестнице. Солдат за ним.
Докладывайте, говорю, а что вы еще умеете!
Они вышли. Мы молчим. Мотоцикл затарахтел и затих.
Ты, говорит Алексей, с ним очень грубо обошелся. Теперь нас затаскают.
Не бойся, говорю, нас с тобой достаточно хорошо знает наше начальство. Подумаешь, у немочек заночевали…
Но ты же угрожал ему пистолетом, говорит он, ты понимаешь, куда он это может повернуть?
А мы скажем, что он врет, отвечаю я, скажем, что он сам хотел остаться с бабами и от этого весь сыр-бор. Чего это он в три часа ночи шныряет на мотоцикле?
Конечно, говорит Алексей, теперь надо так держаться. Но ты напрасно нахальничал с ним.
Я-то понимаю, что ему теперь неловко перед своей Греточкой. Слов, конечно, они не понимали, но все ясно было и без слов: я выгнал майора, который заставил его одеться.
И я, чтобы смягчить обстановку, разливаю спирт, и мы садимся за стол. Сестрицы расщебетались, а Греточка поглядывает на меня блестящими глазами, и темная прядка то и дело падает на лоб. Хороша была, чертовка!
Одним словом, выпили немного и разошлись по комнатам.
Майор гестапо? спрашивает у меня Катя.
Наин, найн, говорю.
Этого еще не хватало. Но вижу не верит.
Через день у нас боевой вылет. Я благополучно приземлился, поужинал в столовке со своим экипажем, а потом подхожу к Алексею, он почему-то сидит один, и говорю:
Отдохнем и со свежими силами завтра к нашим девочкам.
Вижу, замялся.
Знаешь, Кемал, говорит, надо кончать с этим.
Почему кончать? спрашиваю.
Затаскают. Потом костей не соберешь.
Чего ты боишься, говорю, если он накапал на нас, уже ничего не изменишь.
Нет, говорит, все. Я пас.
Ну, как хочешь, говорю, а я пойду. А что сказать, если Грета спросит о тебе?
Что хочешь, то и говори, отвечает и одним махом, как водку, выпивает свой компот и уходит к себе.
Он всегда с излишней серьезностью относился к начальству. Бывало, выструнится и с таким видом выслушивает наставления, как будто от них зависит, гробанется он или нет. Я часто вышучивал его за это.
Ты дикарь, смеялся он в ответ, а мы, русские, поджилками чуем, что такое начальство.
Ну что ж, вечером являюсь к своим немочкам. По дороге думаю: что сказать им? Ладно, решаю, скажу заболел. Может, одумается.
Прихожу. Моя ко мне. А Греточка так и застыла, и только темная прядка, падавшая на глаза, как будто еще сильней потемнела.
Алеша?! выдохнула она, наконец.
Кранк, говорю, Алеша кранк. Больной, значит.
Кранк одер тотен? строго спрашивает она и пытливо смотрит мне в глаза. Думает, убит, а я боюсь ей сказать.
Наин, найн, говорю, грипп.
О, просияла она, дас ист нихтс.
Ну, мы опять посидели, выпили, закусили, потанцевали. Моя Катя несколько раз подмигивала мне, чтобы я танцевал с ее сестрой. Я танцую и вижу, она то гаснет, то вспыхивает улыбкой. Стыдно ей, что она так скучает. Ясное дело, девушка втрескалась в него по уши.
Моя Катя, как только мы остались одни, посмотрела на меня своими глубокими синими глазками и спрашивает:
Майор?
Ну, как ты ей соврешь, когда в ее умных глазках вся правда. Я пожал плечами.
Бедная Грета, говорит она. Забыл сейчас, как по-немецки.
Ер либт, говорю, ер либт Грета!
Я, я, говорит она и что-то добавляет, из чего можно понять, что он любит, но страх сильней.
Майор папир? спрашивает она и показывает рукой, мол, написал донос. Немцы хорошо все пони мают.
Я опять пожал плечами, а потом показываю на дверь, говорю:
Ер ист кранк… Он больной, значит.
Да говори ты прямо по-русски! перебил его дядя Сандро. Что ты обкаркал нас своими «кар! кар! кар!»?
Так я лучше вспоминаю, сказал Кемал, поглядывая на дядю Сандро своими невозмутимыми воловьими глазами.
Ну ладно, говори, сказал дядя Сандро, как бы спохватившись, что, если Кемал сейчас замолкнет, слишком много горючего уйдет, чтобы его снова раскочегарить.
Да, м-м-м, замыкал было Кемал, но довольно быстро нашел колею рассказа и двинулся дальше.
Одним словом, я еще надеюсь, что он одумается. На следующий день встречаю его и не узнаю. За ночь почернел.
Что с тобой? говорю.
Ничего, говорит, просто не спал. Как Грета?
Ждет тебя, говорю, я сказал, что ты болен.
Она поверила?
Она да, говорю, но сестра догадывается.
Лучше сразу порвать, говорит, все равно я жениться не могу, а чего резину тянуть?
Глупо, говорю, никто и не ждет, что ты женишься. Но пока мы здесь, пока мы живы, почему бы не встречаться?
Ты меня не поймешь, говорит, для тебя это обычная гулянка, а я первый раз полюбил.
Тут я разозлился.
Мандраж, говорю, надо называть своим именем, нечего выпендриваться.
И так мы немного охладели друг к другу. Я еще пару раз побывал у наших подружек и продолжаю врать Греточке, но чувствую, не верит и вся истаяла. Жалко ее, и нам с Катей это мешает.
Мне и его жалко. Он с тех пор замкнулся, так и ходит весь черный. А между тем нас никуда не тянут. И я думаю: майор оказался лучше, чем мы ожидали. Через пару дней подхожу к Алексею.
Слушай, говорю, ты видишь, майор оказался лучше, чем мы думали. Раз до сих пор не капнул, значит, пронесло. Я же вижу, ты не в своей тарелке. Ты же гробанешься с таким настроением!
Ну и что, говорит, неужто ребята, которых мы потеряли, были хуже, чем мы с тобой?
Ну, думаю, вон куда поплыл. Но виду не показываю. Мы, фронтовики, такие разговоры не любили. Если летчик начинает грустить и клевать носом того и жди, заштопорит.
Конечно, нет, говорю, но война кончается. Глупо погибнуть по своей вине.
Вдруг он сморщился, как от невыносимой боли, и говорит:
Кстати, можешь больше не врать про мою болезнь. По-моему, я ее видел сегодня в поселке, и она меня видела.
Хватит ерундить, говорю, пошли сегодня вечером, она же усохла вся, как стебелек.
Нет, говорит, я не пойду.
Теперь уже самолюбие и всякое такое мешает. Он очень гордый парень был и в воздухе никому спуску не давал, но и мандраж этот перед начальством у него был.