– Если хочешь, мы можем взяться за руки.
– Нет, нет. Это финиш. Давай обнимемся как следует. Пусть видят.
Секунду мисс Коллинз колебалась, потом подошла и опустилась на колени рядом с Бродским. Я видел, что ее глаза наполнились слезами.
– Любимая, – нежно произнес Бродский. – Обними меня снова. Моя рана сейчас так болит.
Внезапно мисс Коллинз отдернула руку, тянувшуюся к Бродскому, и встала. Она холодно посмотрела на Бродского и поспешно удалилась к занавесу.
Бродский, казалось, не заметил ее отступления. Он смотрел в потолок, раскрыв объятия, словно ожидал, что мисс Коллинз спустится сверху.
– Где ты? – повторил он. – Пусть видят. Когда откроется занавес. Пусть видят, что мы наконец вместе. Где ты?
– Я не пойду, Лео. Куда бы ты сейчас ни направлялся, ступай без меня.
Бродский, кажется, заметил, что тон ее изменился: продолжая созерцать потолок, он уронил руки по швам.
– Твоя рана, – спокойно произнесла мисс Коллинз. – Вечно эта рана. – Ее лицо искривилось и сделалось безобразным. – Как я тебя ненавижу! До чего я ненавижу тебя за свою даром растраченную жизнь! Я никогда тебя не прощу, никогда! Его рана, его ничтожная царапина! Именно она и есть твоя настоящая любовь, Лео, это ее ты любишь всю жизнь! Я знаю, как это будет, даже если мы попытаемся, даже если мы попробуем все восстановить. И музыка тоже, и с ней ничего не изменится. Даже если бы они приняли тебя сегодня, даже если бы ты обрел в этом городе славу, ты бы все разрушил, все испортил, как всегда. И все из-за твоей раны. И я, и музыка для тебя не более чем любовницы, у которых ты ищешь утешения. А потом возвращаешься к своей единственной настоящей любви. К этой ране! И знаешь, что злит меня больше всего? Лео, ты меня слушаешь? Что в ней нет ничего особенного, в этой твоей ране. В одном только этом городе найдется множество людей с куда более тяжелыми увечьями. И однако они держатся все до одного, с таким мужеством, какое тебе и не снилось. Они приспособились к жизни. Приобрели полезные профессии. А ты, Лео, посмотри на себя. Вечно занят тем, что лелеешь свою рану. Ты слушаешь? Слушай, я хочу, чтобы ты не пропустил ни слова! Эта рана – все, что у тебя осталось. Прежде я пыталась дать тебе все, но ты не захотел – и второго случая у тебя не будет. Как же ты испоганил мне жизнь! Как я тебя ненавижу! Слышишь, Лео? Посмотри на себя! Что с тобой будет дальше? Что ж, я скажу тебе. Место, куда ты идешь, ужасно. Оно мрачно и одиноко, и мне с тобой не по пути. Ступай один! Сам по себе, вместе со своей дурацкой раной.
Бродский медленно замахал рукой. Когда мисс Коллинз замолкла, он сказал:
– Я могу стать… Я могу снова стать дирижером. Сегодняшняя музыка, до того как я упал… Она была недурна. Ты слышала? Я могу опять сделаться дирижером…
– Лео, ты меня слушаешь? Тебе никогда не быть настоящим дирижером. Ты им и прежде не был. Ты никогда не сможешь служить местным горожанам, даже если они на то согласятся. Потому что ты их ни в грош не ставишь. Такова правда. Вся твоя музыка – о твоей дурацкой ране, на большее, более глубокое ты не способен, ничего нужного людям ты не создашь. Сама я делаю что могу, пусть это и малость. Я стараюсь изо всех сил помочь тем, кто несчастен. А ты, посмотри на себя. Кроме твоей раны, тебя ничто никогда не заботило. Вот почему ты не стал подлинным музыкантом. И никогда им не станешь. Лео, ты меня слушаешь? Я хочу, чтобы ты слышал. Ты шарлатан, не более того. Трусливый, безответственный обманщик…
Внезапно через занавес прорвался плотный краснолицый мужчина.
– Ваша гладильная доска, мистер Бродский! – бодро объявил он, держа доску перед собой. Уловив в атмосфере напряженность, он сник и отступил назад.
Мисс Коллинз оглядела вновь пришедшего, потом бросила последний взгляд на Бродского и выбежала через просвет в занавесе.
Лицо Бродского по-прежнему было обращено к потолку, но глаза были закрыты. Протолкавшись вперед, я опустился на колени и приник ухом к его груди, чтобы уловить сердцебиение.
– Наши матросы, – пробормотал он. – Наши матросы. Наши пьяные матросы. Где они сейчас? Где вы? Где вы?
– Это я. Райдер. Мистер Бродский, мы должны как можно скорее оказать вам помощь.
– Райдер. – Он открыл глаза и взглянул на меня. – Райдер. Может быть, это правда. То, что она сказала.
– Не волнуйтесь, мистер Бродский. Ваша музыка была великолепна. В особенности две первые части…
– Нет-нет, Райдер. Я не о том. Не в музыке теперь Дело. Я имел в виду другие ее слова. Об одиноком пути. В какое-то мрачное, уединенное место. Может быть, это правда. – Он внезапно оторвал голову от пола и посмотрел прямо мне в глаза. Я не хочу туда, Райдер, – шепнул он. – Я туда не хочу.
– Мистер Бродский, я попробую ее вернуть. Как я уже сказал, исполнение первых двух частей было в высшей степени новаторским. Уверен, она ко мне прислушается. Простите, пожалуйста, я на минутку.
Высвободив свой рукав из его пальцев, я поспешил к просвету в занавесе.
35
Изменившийся вид зала поразил меня. Освещение было включено, и остающейся публики явно не хватало для продолжения концерта. Две трети слушателей ушли, прочие разговаривали в проходах. На сцене я, однако, не задержался, потому что заметил мисс Коллинз, которая шла по центральному проходу к дверям. Спустившись со сцены, я поспешно пробрался через толпу и когда приблизился к мисс Коллинз на расстояние оклика, она уже была у выхода.
– Мисс Коллинз! Одну секунду, пожалуйста!
Мисс Коллинз обернулась и, обнаружив меня, ответила суровым взглядом. Растерявшись, я споткнулся на полпути посреди прохода. Внезапно я ощутил, что решимость меня покидает, и в замешательстве почему-то устремил взгляд себе на ноги, а когда наконец поднял голову, то увидел, что мисс Коллинз исчезла.
Я постоял еще немного, раздумывая, не глупо ли было дать ей так просто уйти. Но постепенно мое внимание привлекли разговоры, которые велись вокруг. В особенности меня заинтересовала группа, стоявшая справа: шесть или семь довольно пожилых людей. Я слышал, как один из них сказал:
– Если верить миссис Шустер, все это время он ни дня не был трезвым. И от нас хотят, чтобы мы уважали такого человека, при всем его таланте? Какой пример он подает нашим детям? Нет-нет, вся эта история зашла чересчур далеко.
– Я почти уверена, – произнесла женщина, – что на обеде у герцогини он был пьян. Им пришлось очень постараться, чтобы его прикрыть.
– Простите, – вмешался я, – но вы же ничего толком не знаете. Поверьте, вас плохо информировали.
Я ни минуты не сомневался, что одно мое присутствие заставит их замолкнуть. Но они только вежливо смерили меня взглядами, словно бы я попросил разрешения присоединиться к их компании, и возобновили беседу.
– Никто не собирается снова расточать хвалы Кристоффу, – продолжал первый. – Но нынешнее исполнение… Как вы сказали, это на грани безвкусия.
– С безнравственностью, вот с чем оно граничит. С безнравственностью.
– Простите, – снова вмешался я, на сей раз с большей настойчивостью. – Мне довелось весьма внимательно прослушать все, что мистеру Бродскому удалось исполнить до падения, и я сужу об этом совершенно иначе, чем вы. На мой взгляд, в его интерпретации есть задор и свежесть – и она, ей-богу, весьма близка к глубинной сути пьесы.
Я подкрепил свои слова ледяным взглядом. Компания вежливо повернула головы в мою сторону; некоторые учтиво усмехнулись, словно я произнес остроту. Тот же мужчина заговорил опять:
– Никто не защищает Кристоффа. Мы все его уже раскусили. Но после такого исполнения, как сегодняшнее, поневоле начинаешь кое-что заново переоценивать.
– Вероятно, – вмешался еще один мужчина, – Бродский считает, что Макс Заттлер прав. Да. Собственно, он весь день это твердил. Конечно, говорил он в пьяном угаре, но в ином состоянии он и не бывает, так что, можно сказать, это его истинное убеждение. Макс Заттлер. Этим объясняется многое из того, что мы только что слышали.