Изменить стиль страницы

– Когда они обещали прибыть во Псков? – спросил я.

– Да как будто часа в четыре... дерьмо собачье!

Но лишь около восьми вечера прибыл поезд из Петрограда, переполненный пассажирами донельзя, и машинист едва сбавил скорость, как на перрон, спотыкаясь и падая, уже посыпалась публика. Толпа, словно озверев от недоедания, скопом ринулась на штурм вокзального буфета. Впереди всех шариком катился толстый полковник в раздуваемой ветром шинели, и на мои вопросы, какова политическая обстановка в столице, он отвечал словами, очень далекими от политики:

– Фунт хлеба – пятачок, а масло – в полтинник... Извините, больше не могу, жена велела занять очередь поскорее!

Конечно, Шульгина с Гучковым в этом «обжорном» поезде не было, а разъяренная толпа уже обложила буфет по всем правилам великороссийского «благочиния», и откуда-то из недр гулкого вокзала слышался сдавленный женский вопль:

– Вера-а! Да тут даже ветчина с укропом... шницеля шире лаптя... и все – с гарниром!

А из хвоста очереди, мигом вытянувшейся вдоль перрона, звучало ответное – почти с трагическим надрывом:

– Надя! Хватай все, что видишь... еще настрадаемся...

* * *

Поезд с депутатами Государственной думы прибыл в Псков лишь около десяти часов вечера, составленный из одного вагона, прицепленного к тендеру паровоза. Их встречали случайные люди, был одинокий выкрик «ура», а какой-то пьяненький даже спел: «На бой крявявый, святый и прявый...» Я стоял поодаль от свиты, но уже тогда мне в голову пришла мысль, что Гучков и Шульгин – попросту самозванцы, берущие на себя право говорить от имени всего русского народа. Из вагона сначала выскочили два подозрительных солдата с винтовками, украшенные пышными красными бантами, за ними, косолапо ступая, вышел Гучков, а потом и Шульгин в котиковой шапке. Чувствовали они себя так неловко, как люди, испытывающие нужду, но стесняющиеся спросить: «А где здесь... это самое?» Почему-то думцы надеялись, что их проведут в штаб Рузского, но граф Фредерике взмахом руки указал на ярко освещенный вагон царя:

– Извольте сюда – государь давно ждет...

Мне бы, наверное, лучше не торчать тогда на перроне, куда меня влекло обычное любопытство, ибо Гучков, проходя мимо, вдруг замер. Он узнал меня и с каким-то гадливым выражением на лице удивленно протянул слова:

– Ах, это вы... вот где? Уже в Ставке... ладно...

Сцена отречения императора описана во множестве книг, и потому нет никакого смысла повторять то, что давно всем известно. Помимо царя, в его «голубом» вагоне был министр двора Фредерике, много плакавший, генерал Рузский, слезинки не обронивший, Кирилл Нарышкин, сурово молчавший, и другие лица свиты. Я тоже имел право присутствовать при этом историческом спектакле, но Воейков приставил к дверям вагона коменданта-Гомзина, который раскинул передо мной руки:

– Александр Иваныч просил больше никого не пускать...

Я не сразу сообразил, что Гучков – на правах военного министра – уже начал распоряжаться в Ставке, как у себя дома, и мне на миг стало даже смешно от такой его прыти.

– Передайте Воейкову, что в одной из лавок Пскова я случайно видел обои... как раз такие, какие он искал.

С этим я удалился, но в конце спектакля все-таки досмотрел его финальную сцену, которую великолепно разыграл Гучков после подписания царем отречения. Появясь из вагона и увидев людей, он, не сходя с тамбура, произнес краткий спич:

– Русские люди, обнажите головы и перекреститесь, как положено православным... Только что государь-император сложил с себя тяжкое царское бремя, и отныне наша великая Русь вступает на новый путь демократического обновления...

Черт меня дернул снова попасться ему на глаза!

И опять, следуя мимо, Гучков возле меня запнулся:

– О, уже генерал-майор... быстро, быстро вы скачете! Впрочем, хвалю служебное рвение... буду вас помнить!

Ночью в пятницу, 3 марта, оба литерных А и Б повернули назад – в Могилев. Я сидел в купе, бездумно листая последний номер журнала «Солнце России», и не знал того, что через сутки после нашего отъезда на путях Пскова остановился вагон Бонч-Бруевича, в советах которого я так нуждался... Перрон могилевского вокзала, как обычно, был ярко освещен электрическими фонарями. Свет их казался неестественно мертвым, а фигура Алексеева, отдающего честь свергнутому императору, выглядела игрушечной, омертвелой. Помнится, я сказал Цабелю:

– Сергей Александрыч, не кажется ли вам, что это лишь начало, в котором и конца не видно? «Временные» так и останутся временными, но русские качели будут раскачиваться и далее, а кому-то из нас лететь с них прямо в крапиву.

– Погодите, – мрачно отвечал Цабель. – Это сейчас радуются, что царя спихнули. Пройдет срок, и все эти болтуны из Думы еще взвоют, понимая его царствие, яко блаженное...

Внешне в Ставке мало что изменилось, и даже Алексеев по-прежнему делал доклады императору о положении на фронтах. Часовые дежурили, как и раньше, охраняя наш покой, стрекотали телеграфные аппараты, под настольными лампами, сладко потягиваясь, мурлыкали приблудные кошки. Наконец в субботу рог столичного изобилия высыпал в Ставку свежайшие деликатесы: Михаил продержался на престоле всего шесть часов и отрекся, обиженно считая, что брат «навязал» ему престол, словно лишнюю мебель в квартире, где и без того своего барахла хватает. Среди нас муссировались слухи о том, что – рядом с Временным правительством – возник Совет рабочих и солдатских депутатов. Как к нему относиться, никто толком не ведал, офицеры в недоумении спрашивали один у другого:

– Власть или не власть? Плевать или не плевать?

Затем телеграф принял свежую ленту – знаменитый Приказ № 1. Отныне солдаты имели право не выполнять распоряжений офицеров, прежде не обсудив их в своем кругу; они могли смещать офицеров и назначать новых – по своему усмотрению; отдавать офицеру честь стало не обязательно, а титулы вообще отменялись. Алексеев полтора часа сидел у телефона, уговаривая Гучкова об отмене этого идиотского Приказа № 1, способного развалить любую, даже самую стойкую армию.

Нервно бросив трубку, Алексеев сказал нам:

– Как говаривал светлейший Потемкин-Таврический, «вес наше, и рыло в крови». Отныне мне остается разрешить господам офицерам носить статское платье, ибо тут уже не до чести, а как бы уцелела физиономия... Приказ № 1 был подписан каким-то Н. Д. Соколовым, и в Ставке гадали – кто этот хорек, так здорово навонявший? С этим же вопросом обратились и ко мне.

– Не знаю, – отвечал я. – Но думаю, что большей ахинеи трудно придумать. Попадись мне этот эн-дэ Соколов, я бы расстрелял его моментально, как злостного врага русской армии, играющего на руку германской военщине...

– Да-а, – призадумались в Ставке, – вот и повеяло долгожданной свободой. Прав был Костя Нилов, говоривший, что скоро фонарей и веревок не хватит... Только не для нас! Не для того мы берегли Россию, чтобы нас вешали.

Воейков, так и не закончив ремонт квартиры, уже паковал вещички, собираясь в имение под Пензой, чтобы там в тишине провинции пересидеть это смутное время, – «пока вес не уладится», говорил он нам. Приезжие из столицы офицеры стыдливо снимали с мундиров красные банты, искренне удивлялись:

– Как? Вы еще при погонах? А в Петрограде нас мордуют на каждом углу, на флоте творится что-то ужасное, офицеров режут в каютах, топят с грузом колосников на ногах, а вы еще с погонами, и на них – вензеля бывшего императора...

С передовой неожиданно нагрянул в Ставку генерал Черемисов, слишком памятный по встрече с ним в лифляндском Вендене, где мне довелось покончить с его адъютантом Керковиусом-Берцио. Человек мстительный, Черемисов сказал мне:

– А вам, жандарму, я бы не советовал щеголять царскими вензелями... как бы беды не вышло!

Меня замутило от подобного оскорбления:

– Я не жандарм! Я офицер разведки Генерального штаба.

– Может быть, – усмехнулся Черемисов. – Но сейчас при Гучкове уже работает комиссия, изучающая послужные списки всех генералов, так что, милейший, соберитесь с духом...