С подлинным ужасом слежу за дневальным - всклокоченным мужиком в неописуемых лохмотьях с потемневшим, покрытым коростой лицом и свирепыми непогасшими глазами. Он не говорит по-человечески, только хрипло матерится. Получая хлеб в каптерке на барак, умудряется урвать себе несколько паек. И прячет их в заношенных обносках, грудой наваленных в его углу. Когда, согнувшись над лоханкой с баландой, словно заслоняя ее всем телом, он сидит там и, чавкая, давясь, жадно и торопливо ест, то кажется, подойди ближе зарычит и покажет зубы. И этот изъеденный насекомыми, утративший человеческое подобие отверженный шалеет и суетится, лишь начинают выкликать на этап: боится, что его стронут с места! Он уже два года дневалит в этом, бараке... И перемен не хочет ни за что.

Свыкнуться с этим кошмаром! Жить не в грозном, фантастическом аду, в этом воспетом поэтами царстве дьявола, а в аду - помойной яме?! В клоаке, смрадном загоне, выворачивающем наружу подлую изнанку существования, заставляющем дышать испарениями скученных немытых тел, уложенных сплошным слоем на липких, почерневших от грязи горбылях? В аду, перед которым знаменитый "Cour des miracles" [Двор чудес (фр.)] - чинный опрятный пансион.

И как же незаметно для себя человек поддается, соскальзывает в эту яму, опускается, подлеет... Но это наблюдения уже прошедшего не через один лагерь человека. Тогда же я был еще новичком, не поборовшим предрассудков и предубеждений, внушенных воспитанием. С тоской глядел я на мирно спящих, покрытых клопами людей, завидовал им и... И не мог решиться лечь!

В какой-то мере эта закваска, полностью никогда так и не выветрившаяся, служила источником дополнительных осложнений. У охранников всех рангов она вызывала зуд - выкорчевать этакое неположенное чистоплюйство. Но она же помогла мне и сохраниться. И, испытывая танталовы муки голода, я не мечтал попастись на отбросах; не соблазнялся самокруткой за пайку; и в невозможных условиях ухитрялся мыть руки, следить за собой; всегда считал для себя исключенными всякие "мастырки" - членовредительство, снадобья, обморожение, на время спасающие от тягот... Словом, не шагнул на ту нижнюю ступеньку, с которой рукой подать до лагерного шакала, доходяги-фитиля или до одичавшего дневального с Кемьперпункта...

На улице, кроме комаров, были и "попки", как метко прозвала лагерная братия нахохленных и важных караульщиков, порасставленных на вышках. Их надо всегда остерегаться: они могут застрелить запросто. Не только - Боже упаси! - нельзя подойти к проволоке ближе запретных метров, что всегда сошло бы за "попытку к бегству". Но и трижды не дай Бог привлечь их внимание и раздразнить, даже держась на узаконенном расстоянии. Пуля могла достать и тут.

А как-то ночью после отбоя раздалась стрельба. С вышек беспорядочно палили. У одной из них сбежавшиеся стрелки разглядывали зарезанного часового. Как ухитрился чеченец проползти под проволокой? Кошкой подобраться к караульному, спустившемуся с вышки поразмять ноги или за нуждой, и вонзить в него самодельную железку - так, что тот рта не успел раскрыть? Ведь было светло, как днем.

Со смельчаком ушли еще двое. Беглецов заметили, когда они уже порядочно удалились от зоны. Стреляли по ним безуспешно; прячась за камни, перебегая, ползя юрко и стремительно, они достигли опушки леса. Преследовать их не рискнули - чеченцы прихватили винтовку и подсумок убитого.

Тело лежало под вышкой, в нескольких шагах от зоны. Вокруг грудились люди: зэки по одну сторону проволоки, обескураженные "попки" - по другую. У заключенных в то утро был более бодрый вид. Зато охрана - в отместку - не знала удержу...

...Упорство сектантов накаляло начальство до предела. Они не называли своего имени, на все вопросы ответ был один: "Бог знает!"; отказывались работать на антихриста. И никакие запугивания и побои не понудили их "служить" злу, то есть власти, распинавшей Христа. И охранники отступились. Но побег, за которым последовали выговоры и упреки сверху - "Просмотрели! Распустили!", - подхлестнул служебное рвение.

И вот кучку державшихся вместе исхудалых, оборванных и немых сектантов загнали в угол зоны и, связав руки, поставили на выступающий валун. Было их человек двадцать: два или три старца с непокрытой головой, лысых и седобородых; несколько мужчин среднего возраста - растерзанных, с ввалившимися щеками, потемневших, сутулых; подростки, какими рисовали нищих крестьянских пареньков передвижники; и три нестарые женщины в длинных деревенских платьях, повязанные надвинутыми на глаза косынками. Как случилось, что сектанток не отделили, а держали в нашей зоне? Быть может, специально привели из женбарака, стоявшего неподалеку.

Командир распорядился: стоять им на валуне, пока не объявят своих имен и не пойдут работать. Тройке стрелков было приказано не давать "сволоте" шевелиться.

Строптивцев поставили "на комары" - так называлась в лагере эта казнь, предоставленная природе. Люди как бы и ни при чем: север, болота, глушь, как тут без комаров? Ничего не поделаешь!

И они стояли, эти несчастные "христосики" - темные по знаньям, но светлые по своей вере, недосягаемо вознесенные ею. Замученные и осмеянные, хилые, но способные принять смерть- за свои убеждения.

Тщетно приступал к ним взбешенный начальник, порвал на ослушниках рубахи - пусть комары вовсю жрут эту "падлу"! Стояли молча, покрытые серым шевелящимся саваном. Даже не стонали. Чуть шевелились беззвучно губы.

- Считаю до десяти, ублюдки! Не пойдете - как собак перестреляю... Раз... два...

Лязгнули затворы. Сбившиеся в кучку мужики и бабы как по команде попадали на колени. Нестройно, хрипло запели "Христос воскресе из мертвых...". Начальник исступленно матерится и бросается на них с поднятыми кулаками.

Продержали их несколько часов. Взмолились изъеденные стражи. И начальник махнул рукой: "А ну их к..."

О пытке комарами мне приходилось читать в книгах о краснокожих Америки, Леонов рассказал в "Барсуках", что к ней прибегали озверевшие деревенские богатеи. Теперь я знал, как это делается. Потом, на острове, мне пришлось не раз видеть эти окаянные комариные пиршества.

x x x

Снова ощущаю благодетельные последствия вспоротого в тюрьме брюха. Меня, как инвалида, не спускают в трюм корабля, а оставляют на палубе. Я сижу, предоставленный себе, на своем "сидоре" - бауле с пожитками. Тут же бутырский сокамерник - инженер Литвиненко. Он затих, усевшись с поджатыми под себя ногами, и лишь иногда по инерции тихо шепчет и вздыхает. Вообще он непрерывно плачет и причитает. На тюремном жаргоне - "косит на психа". Я тоже подозреваю, что он прикидывается. Во всяком случае, предельно растравляет и преувеличивает свое нервное расстройство.

"Миленькие мои, - целыми днями рыдал он в камере после приговора: трех лет лагерей. - Да за что мне такое? Следователи мои дорогие, хорошие мои люди, всегда уважал вас, любил, а-а-а, Советскую власть вот как люблю, о Ленине плачу! Нет его, заступника..." Он всхлипывал у двери, в глазок, чтобы слышал коридорный, охал и стонал, кита-йским болванчиком раскачивался на нарах. И всем надоел. Его одергивали и бранили, урезонивали, стыдили. Он же только продолжал повторять свое "Миленькие вы мои!", ебливаясь слезами.

Внезапная перемена - Литвиненко до того сыпал прибаутками, посмеивался, с аппетитом ел - не убедила тюремного врача. Его продержали десять дней в больнице и, признав психически здоровым, отправили на этап.

В Кемьперпункт он прибыл вскоре после меня. И там уже прочно вошел в роль расслабленного юродивого. Роль, самую неблагодарную в лагерной обстановке. Отказчик и "филон" для нарядчика и охранников, он - беспомощное ничтожество в глазах зэков, затравленных и потому ищущих, над кем безнаказанно поиздеваться. "Психов" обирают до нитки, загоняют в самый грязный угол, выталкивают из очереди за баландой. Самые бессовестные отнимают пайку.

И "психи" быстро доходят - становятся "фитилями", слюнявым, грязным и вшивым отребьем, какое свозят на пропащие инвалидные лагпункты, а оттуда - в яму...