Какими бы причинами это ни объяснялось, но вечная неготовность к сражению стала традицией. В канун войны из шести положенных Западному округу механизированных корпусов полностью укомплектовали только один. Он-то и отбросил прорвавшегося противника от Гродно и продолжал уничтожать артиллерийские и пехотные части немцев, пытавшихся его остановить.

Фон Бок послал на его голову бомбардировщиков Кессельринга. Но и это не напугало танкистов. Только собственные проблемы (как всегда) обездвижили корпус и привели к гибели. Делать снаряды и добывать горючее танкисты не могли.

Но корпус успел сделать многое: потрепал германские войска, сорвал группе армий "Центр" победный график шествия.

А что бы могли сделать остальные пять корпусов, не имевшие к началу войны необходимого оснащения, средств связи и транспорта?.. Будь они готовы, картина войны могла быть иной... Или не могла? Или не исключено: начнись вторжение не в сорок первом, а в сорок втором, опять не хватило бы времени для комплектации и готовности?

Словом, вышло, как вышло. И тысячи оглушенных июньскими сражениями, растерянных рядовых бродили в лесах, где некогда проходил фронт. А это "некогда" определялось всего лишь сутками, днями, часами. Их, уцелевших от разгрома, ждала отнюдь не легкая доля. Голодные скитания, страх, унижение. Немецкие лагеря для пленных чудовищно разрослись. Такого наплыва сдавшихся даже Гитлер не ожидал.

- Мы же уничтожили всю их живую силу! - вскричал он однажды. - Откуда они берут людей?

Но вырывающиеся на оперативный простор немецкие части снова встречали сопротивление.

Пленные в лагерях быстро деградировали. Но и тех, кому удавалось вырваться из окружения, попасть к своим, не всегда ожидала удача. Вместе с окруженцами выходили и вливались в войска подготовленные в тайных немецких школах шпионы и диверсанты. Большинство их забрасывалось любыми путями на московское направление. А чего стоят диверсанты, показал первый день войны, когда уничтоженная ими телефонная связь отняла возможность у штаба фронта руководить армиями. Поэтому особисты работали днями и ночами, допрашивая с пристрастием всех неорганизованных, безоружных красноармейцев, выползавших из кольца. Трибуналы свирепствовали. Простые парни и мужики расплачивались страшной ценой за бездарность своих генералов.

Однако кто-то должен был ответить. Чувство всеобщей вины слишком угнетало политическую и военную элиту. Она готова была признать любое имя, даже самое безвинное, лишь бы снять с себя тягостный комплекс ответственности перед гибнущей державой.

* * *

Павлов сидел в палатке, завтракал, когда в штаб Западного фронта прибыл Еременко. Долгие годы их с Павловым связывали дружеские узы. Поэтому появление давнего приятеля Дмитрий Григорьевич встретил восторженно:

- Как? Какими судьбами? Вот молодец - прямо к столу!

Завтрак командующего ничем не отличался от мирных дней. Разве что на белоснежной скатерти поблескивал графинчик с холодной водкой. Но вышколенные адъютанты и остальная обслуга знали: командующий позволяет себе по утрам не больше одной рюмки - для взбадривания. Павлов старался поддерживать эту строгость в умах. Но тут, ради дружбы, готов был отступить от своего правила.

И обстановка соответствовала: низкая облачность исключала возможные налеты. Золотистые стволы сосен в лесу под Могилевом источали особый, терпкий, бодрящий дух. И ни одного тревожного сообщения за все утро.

Дмитрий Григорьевич подумал, что юношеская дружба одолевает любые катаклизмы и сохраняется в душе на всю жизнь. Однако Еременко не разделил восторга Дмитрия Григорьевича. Да и в юности вряд ли испытывал то, что приписывал ему романтически настроенный Павлов. Лицо Еременко, с резкими, словно вырубленными, чертами, сделалось каменно-неподвижным.

- Не могу! Дела! - отрывисто бросил он, высвобождая ладонь от крепкого пожатия.

Павлов отступил с недоумением: как, в его, командующего, присутствии говорить о каких-то отвлекающих делах? На Западном фронте, где он единоличный хозяин?!

Ни слова не говоря, Еременко достал из нагрудного кармана бумагу и протянул Павлову. И тот впервые сжался, словно пытаясь оттянуть страшный миг истины. Пока разворачивал бумагу, молился про себя. Но молитва не помогла. Четкие буковки означали подписанный наркомом приказ о назначении Еременко командующим Западным фронтом. Друг юности, приезду которого он обрадовался, принес самую страшную весть.

- А меня куда? - вымолвил Дмитрий Григорьевич тихим, жалким голосом, не стараясь приободриться и приосаниться.

Еременко пожал плечами, показывая всем своим видом, что его полномочия исчерпываются приказом. То, что он накануне ночью был на приеме у Сталина, гневные слова, сказанные в адрес Павлова, ночной перелет на истребителе из Москвы в штаб Западного фронта - все это врезалось в его память. Однако рассказывать об этом не стоило.

Лицо Павлова начало наливаться краской и медленно багроветь. В глазах Еременко он прочитал свою судьбу: его отстраняли от должности, а может, от жизни. Сердце пронзила боль, в глазах потемнело. Он едва расслышал голос Еременко и не сразу понял, какие карты он требует и куда намеревается идти. Обоим было неизвестно, что Еременко пробудет в должности командующего всего один день. Но день этот сыграет в судьбе Дмитрия Григорьевича Павлова роковую роль.

* * *

Прошла страшная ночь, и настал новый день, без облаков и дождя. Над палатками штаба птицы распелись вовсю. Запоздалый соловей, перепутав середину лета с весной, наполнял зеленую бездну леса своей радостью.

Однако Павлов не замечал чистого утра, голубого неба и пения птиц. Чистое небо означало налеты, и теперь он был рад умереть под бомбежкой. Но такого неоценимого дара судьбы Павлов не дождался. Он стоял в стороне, не зная, куда себя деть, когда из штабной палатки вышел Ворошилов, загорелый, крепенький, как молодой боровичок. Выступивший следом Шапошников был изможден, сух, но выбрит с особой тщательностью.

- Смотри-ка, соловьи! - удивился Климент Ефремович.

Вид у него был бодрый, неунывающий. Он чуть было не запел, но во-время спохватился. С некоторых пор он с легкостью относился к превратностям судьбы. Он пережил свое после Финской кампании, когда боялся разделить участь Тухачевского и прочих. Никто не помог, все ждали его ареста. Буденного чуть не взяли. Но Семен удержался. Отбился, когда приехали брать. Удержался и Клим. Пусть как военный спец он даже Семену был не ровня. Но когда требовалось выжить, мозг его становился зорок и остер. В самое тяжкое время он вдруг десятым чувством угадал, что Сталину нужна его, Климова, былая слава. Потому как умножает и подпирает авторитет самого вождя. Одиночество без знаменитого окружения вождям тоже несподручно. "Ворошиловские стрелки" помогли. Миллионы юношей с такими значками ходили. Как же их под корень - и безболезненно?

Оценив причину своей неуязвимости, Климент Ефремович начал потихоньку успокаиваться и посматривать на себя со значительностью. Такой неуязвимости совсем не имел Шапошников, которому приходилось постоянно бороться за свое место в общем ряду. А ему, Климу, требовалось гораздо меньше. Пока Сталин был в Москве, он боялся одного Сталина. И без наркомовской должности чувствовал себя в большей безопасности. Жизнь стала проще. Прокукарекал, а там хоть не рассветай.

Вместе с Шапошниковым он пробыл в штабе фронта несколько дней и, естественно, ничего не смог изменить в ходе боев. Вся ответственность возлагалась на Павлова. И Климент Ефремович, избалованный даровым успехом, и Борис Михайлович, ценивший самую малую толику сталинского внимания, оба ощущали подспудно, как спасительно то, что не они оказались в роли командующих.

Оба чувствовали, какая невообразимая мощь давит и разрывает фронт. Шапошников понимал это лучше и помалкивал, когда Ворошилов начинал рассуждать о самоотверженности и геройстве. Ему было невыносимо думать о предстоящей мучительной акции. Но он убедил себя, что это надо воспринимать как стихийное бедствие - обвал, землетрясение, цунами, когда изменить, поправить уже ничего нельзя.