А что получается? Голованов - на двухдневном семинаре в области, это, пожалуй, понятно, чем хуже дела и тем, обычно, больше всяких совещаний. Директор торга Роза Яковлевна отбыла в отпуск. Леонида Ивановича нет ни в , школе, ни дома - каникулы, просто элементарно ушел куда-то. И начинаю с того, что ни в каких планах не значилось - отправляюсь к Софье Маркеловне.

В детдоме узнал, что она долго и тяжело болела, надо навестить старушку, хотя обещал себе впредь ее не беспокоить.

Во дворе маркеловского особняка босоногая девчушка в синей короткой юбке и в сиреневой майке-безрукавке вешает на веревку тряпку, торопливо отворачивается - прячет обтянутые трикотажем трогательно обозначившиеся холмики. Дверь в боковушку Софьи Маркеловны широко открыта, на цементированном, с выбоинами крыльце стоят две пары вишневых, на низком каблуке туфель с поперечными ремешками.

Уже с порога чувствуется прохлада влажных полов, комната залита прозрачными золотистыми сумерками - от сдвинутых на окне и принявших на себя полуденное солнце штор. При моем появлении две такие же голенастые пигалки - как и третья, во дворе, - в таких же коротких синих юбках и в белых, заправленных под них кофточках, поспешно всовывают босые ноги в вишневые туфли, звонко прощаются:

- Мы пошли, теть Сонь.

- Завтра опять придем.

- Ленка тряпку повесила, теть Сонь!

- Спасибо, милые. Спасибо, мои хорошие. Приходите, - благодарит, напутствует их Софья Маркеловна и с видимым удовольствием всплескивает руками. - Ба! Вот уж не чаяла!

Она лежит, вернее - сидит на тахте, опершись спиной на целую гору белоснежных подушек, в легком халате с атласными отворотами, вся какая-то прибранная, благостная. Подчиняясь ее оживленным командам, придвигаю стул, усаживаюсь рядом: вблизи видно, как болезнь перевернула ее: полное одутловатое лицо осунулось, маленькие губы словно посыпаны пеплом, под глазами темнеют глубокие, как провалы, круги, и только сами глаза, ставшие вроде еще больше, все так же прелестны, полны ума и живости. Да еще все так же горделиво, старинным чеканным серебром светятся, переливаются пышные, аккуратно расчесанные волосы - массивный черепаховый гребень под рукой, на тумбочке; что ж, настоящая женщина - всегда женщина!

- Какой там, голубчик, прихворнула! - отвечая на мой вопрос, восклицает она. - Богу душу собиралась отдавать. Можете представить - двусторонняя пневмония.

В мои-то годы!

- Да где ж вы подхватили?

- То-то и штука - дома! Жарища, я и приспособилась: окно настежь, дверь настежь. Ну, и протянуло насквозь комод старый. Сознание теряла. В мыслях я уж и простилась со всеми. В больницу хотели свезти - не далась. Нет уж, мол, - тут родилась, тут и преставлюсь.

А они взяли да вылечили! Уколов в меня этих вогнали - второй раз помирать собиралась! От уколов уже. Сестра из больницы дежурила. Шурочка три ночи ночевала. Так и отбили!

Рассказывает Софья Маркеловна, чуть похвастывая - и своей болезнью, и вниманием, которым ее окружили, и, конечно же, тем, что - поправилась, выдюжила. Похвастывает, сама же и посмеиваясь.

- С таким лечением да с таким уходом - мертвого на ноги поставят! Теперь-то я что - герой! Видали, сколько у меня помощниц! И полы помоют, и сготовят - на все руки. Евгений Александрович, директор, график им там установил. Чтоб до полного выздоровления. А эта троица сверх всякого графика приходит.

- Хорошие девчушки.

- Красавицы! - горячо заключает Софья Маркеловна; отерев скомканным платочком высокий восковой лоб и, заодно, поправив волосы, в чем они не нуждаются, она взглядывает чуть смущенно и лукаво одновременно. - Знаете, голубчик, - удивительно все-таки жизнь устроена!.. Мне в первые дни действительно очень скверно было.

Очухаюсь, просветление найдет - понимаю: все, все! Говорю вам: мысленно попрощалась. И понимала: пора, хватит, всему конец должен быть. А чуть полегчало, и - обрадовалась, взликовала! Еще, мол, погожу, не в этот раз. Выходит, что пока совсем из ума не выжил - цепляешься за нее, за жизнь. И знаете почему? Жалко. Уж очень интересно посмотреть, как все дальше будет. Вроде как посадишь семечко, и охота дождаться, что из него получится... Вы знаете, почему прежде старики не больно за жизнь держались? Согнет его, он у господа и сам смерти просит.

- Почему, Софья Маркеловна?

- Ждать нечего было. Нынче одно и то же, завтра - одно и то же. И так до скончания. Запрягут сызмальства, и тянет, - пока не свалится... Ведь все, голубчик, лучше стало, в тысячу раз лучше! Сейчас один годок лишний прожить, повидать - и то счастье великое.

Осунувшиеся мучнистые щеки Софьи Маркеловны от волнения слабо розовеют; передыхая, она снова вытирает платочком лоб, губы, длинными белыми пальцами дотрагивается до упругих серебряных завитков на виске. Смотрю на нее, соглашаясь с каждым ее словом, и веселые злые мысли лезут в голову. Мало ли еще между нами болтается всяких нытиков и скептиков, зеленых и великовозрастных - ноющих по каждому мелкому поводу, эрудированно сомневающихся, надо ли жить так, как живем мы, - взахлеб, чтобы брюки трещали в шагу! И - одинаково не ценящие всего того, чем их одарило время. Прияести бы их сюда, посадить возле этой восьмидесятилетней старухи умеющей сравнивать и имеющей право сравнивать, - чтобы они, устыдясь, позавидовали ее душевной ясности, поучились ее пониманию действительности и драгоценному умению жить!..

- Вот вы сейчас наших девчоночек видели, - говорит Софья Маркеловна. Нарядные?

- Нарядные. Правда, все трое - в одинаковом.

- Это уж они так сами, - смеется Софья Маркеловва. - Зато ведь посмотреть приятно. Маечки, трусики - все доброе, чистенькое. А ведь они, голубчик, - сироты, детдомовские. По-прежнему говоря - из приюта! Прежде детишек так одевали? Да что вы!.. Ну, таких, как я, допустим, - наряжали. Это было. Но чтобы - всех, подряд, да пуще того - без отца, без матери? Быть не могло.

А ведь есть еще поважнее, чем все эти юбочки, туфельки.

Люди-то из них какие растут! Образованные, умные, душевные. Вот что всего дороже.

Полушутливый рассказ о хворобе оборачивается вдруг серьезным разговором. Некоторое время Софья Маркеловна молчит, словно прислушивается к отголоскам своих же таких значительных слов; подтыкает, устав лежать, подушки.

- О чем я вас попрошу, голубчик... Пока я тут прихорашиваюсь, скипятите чайку, а? Попьем по старой памяти. А то от речей во рту сухо.

- С удовольствием, Софья Маркеловна!

- Вода горячая - подогреть только. Чай - в коробке, - инструктирует она вслед. - Сначала обдайте и слейте. А уж потом заваривайте.

Исполняю все в лучшем виде, осторожно вношу горячие чашки.

К удивлению моему, Софья Маркеловна уже на ногах; когда я вхожу, она стоит перед портретом поручика и тут же быстро отворачивается от него. Шторы на окне немного раздвинуты, в ярком солнечном потоке ее голубой, до полу халат с атласными отворотами и обшлагами блестит, переливается; вся она, даже осунувшаяся, - высокая, седая, выглядит осанисто, величественно.

- Дв зачем же вы встали?

- Полно вам! - добродушно попрекает она. - Вечером я уж на крылечко выхожу, во двор. Моционы делаю.

Врачи велели. Это меня девчонки на тахту загнали - как прибираться начали.

Впервые за наше знакомство, - конечно же, случайно, - сидим за столом, поменявшись местами: Софья Маркеловна слева - напротив портрета веселого чубатого летчика Андрея Черняка; я - справа, получив возможность беспрепятственно рассматривать их благородие, загадочного господина поручика. Почему-то, кстати, он не кажется сегодня ни заносчивым, ни высокомерным, как почему-то не вызывают у меня былых эмоций его короткие, пробритые над губой усики: по этой части нынешние наши пижоны фору ему дадут! И вообще: какое он уже - их благородие? В лучшем случае - глубокий старик, постарше Софьи Маркеловны, а скорее всего - и праху-то от него не осталось. Как в песне нашей далекой комсомольской юности: "На Дону и Замостье тлеют белые кости..."