"Что только не вытворяли на этих вечеринах! Произносились похвальные в честь старика речи, пелись гимны, раздавались залпы от разом опущенных крышек пюпитров; то и дело с разными кривляньями и прибаутками попарно подносились ему открытые табакерки, из которых он брал щепотку. И на все это старик преважно раскланивался. Под конец ему представляли табакерку едва ли не с тарелку величиною, с портретом Рюрика, на которую указывали ему как на редкий антик, ссылаясь, что когда эту табакерку показали учителю истории Струковскому и спросили: "Василий Федорович, похож Рюрик?" -- тот будто бы вскричал: "Как теперь вижу!" Эти вечерины обыкновенно заключались обрядом пополнения из этого Рюрика трех табакерок Леллью, которые, надо думать, он нарочно для этого приносил..."

В воспитание пажей учителя не вникали: сидят, пишут, последние ряды играют во что-то, книжки читают -- бог с ними, никому за них отчета не давать, провалятся на экзамене -- их дело.

Воспитание пажей было передоверено гувернерам -- то были отставные штабс- и обер-офицеры.

Боратынский Жуковскому в декабре 1823-го года

Вы налагаете на меня странную обязанность, почтенный Василий Андреевич; сказал бы трудную, ежели бы знал вас менее. Требуя от меня повести беспутной моей жизни, я уверен, что вы приготовились слушать ее с тем снисхождением, на которое, может быть, дает мне право самая готовность моя к исповеди, довольно для меня невыгодной.

В судьбе моей всегда было что-то особенно несчастное, и это служит главным и общим моим оправданием: все содействовало к уничтожению хороших моих свойств и к развитию злоупотребительных. Любопытно сцепление происшествий и впечатлений, сделавших меня, право, из очень доброго мальчика почти совершенным негодяем.

12 лет вступил я в Пажеский корпус, живо помня последние слезы моей матери и последние ее наставления, твердо намеренный свято исполнять их и, как говорится в детском училище, служить примером прилежания и доброго поведения.

Начальником моего отделения был тогда некто Кристафович (он теперь уже покойник, чем на беду мою еще не был в то время), человек во всем ограниченный, кроме страсти своей к вину. Он не полюбил меня с первого взгляда и с первого дня вступления моего в корпус уже обращался со мною как с записным шалуном. Ласковый с другими детьми, он был особенно груб со мною. Несправедливость его меня ожесточила: дети самолюбивы не менее взрослых, обиженное самолюбие требует мщения, и я решился отмстить ему. Большими каллиграфическими буквами (у нас был порядочный учитель каллиграфии) написал я на лоскутке бумаги слово пьяница и прилепил его к широкой спине моего неприятеля. К несчастию, некоторые из моих товарищей видели мою шалость и, как по-нашему говорится, на меня доказали. Я просидел три дня под арестом, сердясь на самого себя и проклиная Кристафовича.

Первая моя шалость не сделала меня шалуном в самом деле, но я был уже негодяем в мнении моих начальников. Я получал от них беспрестанные и часто несправедливые оскорбления; вместо того, чтобы дать мне все способы снова приобрести их доброе расположение, они непреклонною своею суровостию отняли у меня надежду и желание когда-нибудь их умилостивить...

Боратынский маменьке в декабре 1812-го года

Любезная маминька.

Мне очень прискорбно слышать, что я имел несчастье вас огорчить, но впредь я буду исправнее. Я теперь уже два месяца в пажеском корпусе. Меня экзаменовали и поместили в 4-й класс, в отделение же г-на Василия Осиповича Кристафовича. Ах, маминька, какой это добрый офицер, притом же он знаком дядиньке. Лишь только я определился, позвал он меня к себе, рассказал все, что касается до корпуса, даже и с какими из пажей могу я быть другом. Я к нему хожу всякий вечер с другими пажами, которые к нему ходят. Он только зовет к себе тех, которые хорошо себя ведут. Я очень удивлен тем, что вы не получили от меня известие об отъезде дядиньки Петра Андреевича в Свеабург, ибо я вам писал о том два раза. Географию я начал сызнова, перевожу с французского на русский и с русского на французский и с немецкого на русский. Российскую историю также теперь учу и прошел три периода, а учу 4-ое царствование великого князя Юрия 2-го Всеволодовича, также начал я геометрию. Встаем мы в 5 часов, в 1/2 6-го на молитву до 6-ти, потом к чаю до 1/2 7-го, в классы в 7 до одиннадцати, в 12 обедать, а потом в классы от 2-х до 4-х, в 7 часов и в 8 часов ложимся спать. Посылаю к вам реестр издержек при вступлении моем в корпус. Прощайте, любезная маминька, будьте здоровы. Целую братцев и сестриц. Остаюсь вас многолюбящий сын

Евгений Боратынский.

* * *

Какой человек был Кристафович -- теперь не понять. К осени 813-го года он уволился из гувернеров корпуса. А пока, зимой 812--813-го, он еще блюл пажеское добронравие и, наряду с исполнением прочих обязанностей, видимо, прочитывал письма своих воспитанников, отсылаемые теми домой.

Заполняя в конце каждого месяца кондуитные списки пажей, Кристафович аттестовывал Боратынского одинаково: "поведения хорошего, нрава хорошего, опрятен, штрафован не был".

* * *

Боратынского перевели после экзаменов в третий класс и за успехи в науках удостоили награждения.

В начале весны умер Андрей Васильевич.

Богдан Андреевич перебрался, вероятно, после этого из Вяжли в Голощапово.

Илья Андреевич собрался выйти в отставку.

Маменька обещала летом приехать в Петербург.

Наша армия медленно и неуклонно приближалась к Парижу.

Время шло.

1814

В тот год сила вещей оказалась против Наполеона : великий император был повержен, а наши офицеры гуляли по парижским улицам, как по Фурштадтской или по Невскому бульвару. В апреле пришло сообщение об окончательной победе. Может быть, пажей выстроили попарно и повели в Казанский собор. После литургии, перед отправлением благодарственного молебна, какой-то министр в парике прочитал манифест о вступлении государя с победоносной армией в Париж и об отречении Наполеона от престола. Едва тот замолк, начался молебен, заключенный мощным хором. "Тебе бога хвалим" на последнем звуке было подхвачено грохотом пушек и тысячеголосым "ура". Вечером иллюминации горели на всех важнейших зданиях столицы. В одной модной лавке был выставлен гипсовый бюст государя в гирляндах из цветов, а на дощечке подле бюста сияла золоченая надпись: Au plus juste des rois et au meilleur des hommes *.

* * *

Капитан Мацнев, сменивший Кристафовича, страдал то ли чахоткой, то ли запоями, отчего пребывал в частых болезнях, а подполковник де Симон, заменявший его, был, вероятно, просто добрый малый, о котором ничего определенного сказать нельзя. Оба наставника, хранившие юность пажей, уложив их спать, шли в свои квартиры, передоверив воспитанников инвалидному солдату, сторожившему у дверей. После ухода гувернеров начиналась настоящая жизнь: "То являлись привидения (половая щетка с маскою наверху и накинутою простынею), то затевались похороны: тут и поп в ризе из одеяла с крестом из картона, с бумажным кадилом, тут и дьячок и певчие: они подкрадываются к кому-нибудь из своих souffre-douleurs **, берутся молча за ножки его кровати, подымают как можно выше и тогда разом раздается похоронная песня, и процессия отправляется в обход дортуаром. Чаще всего после рунда подымалась война подушками. Дежурный инвалидный солдат боялся: пожалуй, еще побьют".

* Справедливейшему из государей и добрейшему из людей (фр.).

** Жертв (фр.).

Боратынский Жуковскому в декабре 1823-го года

...отняли у меня надежду и желание когда-нибудь их умилостивить.

Между тем сердце мое влекло к некоторым из моих товарищей, бывших не на лучшем счету у начальства; но оно влекло меня к ним не потому, что они были шалунами, но потому, что я в них чувствовал (здесь нельзя сказать замечал) лучшие душевные качества, нежели в других. Вы знаете, что резвые мальчики не потому дерутся между собою, не потому дразнят своих учителей и гувернеров, что им хочется быть без обеда, но потому, что обладают большею живостию нрава, большим беспокойством воображения, вообще большею пылкостию чувств, нежели другие дети. Следовательно, я не был еще извергом, когда подружился с теми из моих сверстников, которые сходны были со мною свойствами; но начальники мои глядели на это иначе. Я не сделал еще ни одной особенной шалости, а через год по вступлении моем в корпус они почитали меня почти чудовищем.