Остро критикуя "клановый идеализм Платона и Аристотеля, возвеличенный в виде некоторого рода христианства до Христа" и "воспринятый средневековым авторитаризмом", Поппер вместе с тем не решается включить в свой черный список главных "врагов открытого общества" популярное имя Сократа. Эту весьма очевидную - с точки зрения его позиции - непоследовательность Поппер довольно неубедительно объясняет тем, что Сократ был лишь критиком демократии, но не тоталитаристом171.

Весьма примечательный штрих и типичный ход для истории интерпретаций Сократа: критикуемые Поппером прохристианские толкователи платонизма и платоновского Сократа стремились как-то особо оговорить и облегчить условия пребывания языческого мудреца в христианском аду (вспомним хотя бы символический образ поэтически смягченного Данте "круга первого"), а Поппер-под давлением тех же факторов популярности и заслуг,- не отваживаясь на прямое причисление Сократа к античным подготовителям тоталитаризма XX в., оставляет его в "предбаннике" философского лагеря "врагов открытого общества".

В отличие от подобного негативного подхода ряда неопозитивистов к духовному наследию Сократа в многочисленной специальной литературе по истории философии, этики, политической и правовой мысли обстоятельно прослеживаются различные аспекты его огромного вклада в историю идей172.

Глубокое воздействие рационалистической этики Сократа на историю философии права вплоть до современности отмечает западногерманский историк правовой философии К. Роде. "Своим соединением этоса и права,- пишет он,Сократ заложил базис для идеалистического понимания права и государства, реализованного у Платона и Аристотеля"173. Идентификация Сократом позитивного права и неписаного нравственного порядка, с одной стороны, и его мысли о совпадении справедливого и законного, с другой стороны, характеризуют, согласно Роде, сократовскую философию права как "философию государственного авторитета"174.

Но Сократ, замечает Роде, не стоит некритично к государству; он требует активности граждан для осуществления добра в полисной жизни.

Слабости сократовской этики, согласно Роде, состоят в том, что он не раскрыл содержательно, что есть добро, справедливость и иные добродетели; кроме того, сомнительно, что знание добра неизбежно ведет к совершению доброго поступка, но эта проблема до сих пор остается неясной.

Сократовская тема неисчерпаема. Все новые и новые аспекты ее привлекают к себе интерес исследователей.

Так, Д. Стюарт в статье под интригующим названием "Последняя ванна Сократа"175 усматривает в омовении философа перед принятием яда аналогию с орфическим обрядом очищения от грехов, чтобы не попасть в Гадес (эллинский ад). Действие происходит в тюрьме, и это придает ему дополнительный символический смысл: по представлениям орфиков, тело - тюрьма для бессмертной души, которая освобождается со смертью тела. Драматизм происходящего (в диалоге Платона "Федон"), следовательно, не в изображении концовки сократовской жизни, а в приготовлении Сократа к бессмертию.

Действительно ли Сократу к моменту казни было 70 лет, как об этом сообщают Платон и другие древние источники? Рассматривая этот вопрос (в числе других), А. Драйцентер176 отмечает, что число 70 в трудах древнегреческих авторов носит (как и числа 7, 700) "риторический характер", обозначая скорее "всю долгую жизнь человека", нежели его точный возраст. Этот риторический прием, по его версии, применен и к Сократу. К тому же, отмечает он, по сообщению Диогена Лаэртского Сократу было 60, а не 70 лет.

Спорная, конечно, версия. Тем более что у Диогена Лаэртского приводятся обе цифры; "Скончался он в первый год 95-й Олимпиады в возрасте 70 лет. Так пишет Деметрий Фалерский; но некоторые считают, что при кончине ему было шестьдесят лет" (Диоген Лаэртский, II, 44).

Особое внимание исследователей продолжает вызывать судебное дело Сократа, по которому высказываются разного рода предположения и догадки. Так, в статье американского журналиста И. Ф. Стоуна, "старого газетчика из Вашингтона", как он сам себя аттестует, предпринята попытка подкрепить позицию обвинения и ввести в дело "свежие аргументы"177. Существо их, по версии Стоуна, состоит в том, будто Платон и Ксенофонт в своих сообщениях утаили некоторые доводы обвинения об антидемократизме сократовских воззрений. В их числе особое значение придается купюрам, которые, якобы, допустил Ксенофонт в стихах из "Илиады" Гомера, цитировавшихся Сократом.

Вот наиболее одиозные (с точки зрения их антидемократичности) четыре строчки из Гомера, "сокрытые", по мнению Стоуна, Ксенофонтом:

Всем не господствовать, всем здесь не царствовать нам, аргивянам!

Нет в многовластии блага; да будет единый властитель,

Царь нам да будет единый, которому Зевс прозорливый

Скипетр даровал и законы: да царствует он над другими.

Комментируя приведенные слова Одиссея, Стоун замечает: "Это доктрина единовластия, именно такую власть пытался установить в Афинах Критий... Сократа обвиняли в использовании отрывков из произведений Гомера в целях воспитания своих молодых последователей-аристократов в духе тирании. Ксенофонт пытался скрыть из обвинения самое непростительное с точки зрения демократических Афин: четыре строки, содержащие идею безграничной власти королей и применение Одиссеем грубой силы в целях подавления принципа свободы слова на Совете178.

Цитировал или не цитировал Сократ эти да и иные антидемократически звучавшие места из Гомера и других поэтов (Господа, Феогнида, Пиндара)? Вопрос остается открытым. Возможно, и цитировал. Но из такого допущения вовсе не следуют те выводы, которые делает Стоун.

Прежде всего неверно, будто царская власть у Гомера и тирания Крития одно и то же. Во времена Сократа и Крития это было ясно всем, в том числе и обвинителям и судьям Сократа. Критий хорошо понимал тиранический характер "правления тридцати", ни о какой царской власти (даже если бы он оказался единственным правителем) тогда и речи не могло быть. Не вызывает никаких сомнений, что Сократ до своих последних дней (т. е. и после восстановления в Афинах демократии) критиковал недостатки афинской демократии, выдвигая требования разумного и компетентного правления, но никак не установления тирании.

Кстати сказать, Стоун даже не упоминает об антитиранизме Сократа, его критичности к "правлению тридцати", неприязни и враждебном отношении Крития к Сократу и т. д. Вместо этого старому философу бросается упрек в том, что он не покинул Афины и, дескать, своим пребыванием в городе во время "правления тридцати" (это длилось 8 месяцев) дискредитировал себя, а после возвращения к власти демократов он, используя стихи Гомера и других поэтов в беседах с молодежью, продолжал свою прежнюю пропаганду "в духе презрения законов и приверженности к тирании"179.

Все это выглядит довольно натянуто и неубедительно. То обстоятельство, что Сократ в этот период оставался в Афинах и не бежал из города, свидетельствует прежде всего о том, что, не будучи непосредственным активным участником политической борьбы и приверженцем борющихся сторон (демократии, олигархии или тирании), он не считал себя настолько причастным к происходящим частым переворотам, чтобы с очередной сменой лиц у руля правления покидать с женой и детьми родной полис. Он ведь не пошел на это и в более опасной ситуации обвинения и осуждения.

В целом линия Гомер-Сократ-Критий является надуманной и искусственной: идеология и практика античной (в том числе и афинской) тирании имела иные идейно-исторические истоки, других учителей и вдохновителей.

Показательно, что и сам Стоун не решается оправдать афинский суд и смертный приговор над Сократом, так что адресатами его критики, по существу, оказываются Платон и Ксенофонт, "утаившие" от потомства наиболее острые выпады учителя против афинской демократии. Причем отношение Стоуна к сообщениям названных авторов более чем подозрительное: поиски "тщательно замаскированных уверток" в их тексте напоминает, по его словам, работу, которую "приходится производить с целью докопаться до сути в документах Пентагона или госдепартамента США"180.