Дмитрий любил застольные беседы с купцами. Сколько рассказывали они о дальних городах, княжествах и землях, лежащих на восход, на дневную сторону и на заход солнца! Сколько дельных товаров привезено ими на Русь, а сколько высмотрено да выслушано вестей, тревожных и важных для земли своей! Бывало, за радость чудного подарка, что заводился в великокняжеском терему и тешил княгиню с детьми, Дмитрий поил, кормил и ласкал самых верных и смелых из них. А смелость нужна купцу, ибо он, землепроходец, не по-раз бывает встречен злыми людьми в степи, в горах, на море... Кольчуга, шлем и меч постоянные его спутники. И в этом походе они мало чем отличались от воев, ушедших в полки на тот берег: у каждого меч и длинный граненый кинжал восточной выделки - кончар. Многие купцы привезли с собою по возу оружия и роздали уже тут, на берегу Дона.
- Любезные гости-сурожане! Не до застолья ныне, не обессудьте... Спаси вас бог, что не замедлили приехать сюда, что привезли оружие доброе.
Купцы поклонились. Пламя от костра дрожало на их одежде, поверх которой были наброшены кольчуги.
- Семен Верблюзига! - окликнул Дмитрий. - Ты пришел с захода солнца, проехал немцев и Литву, украйные земли... Ведомо ли тебе, сколько ведет на нас Ягайло?
Купец Верблюзин неторопко вытолкался вперед и остановился, посверкивая кончаром на поясе. Он поклонился, держа шапку в обеих руках, под грудью, и твердо ответил:
- У сорока тыщ, княже, воинства у Ягайлы, но ни белая русь, ни украйные люди не идут с ним. Ведомо мне учинилось, что и златом и угрозою манил и гнал их Ягайло, но не пошли они на нас - кто во леса-болота утек, кто плеть принял, а не пошел, истинно реку...
- Добре... - промолвил Дмитрий со вздохом облегчения. - А вам, сурожане, велю оставатися тут, и, коль не свидимся на этом свете, разносите по миру весть о завтрашнем побоище, а горькую или веселую - ныне нам неведомо.
Подъехал с сотней теремной духовник Нестор при светоче. Дмитрий, Боброк, а за ними мечник Бренок и вся сотня кметей из тысячи Григория Капустина вместе с препоясанным на брань Нестором - все стали осторожно спускаться к воде. Отыскали ближний брод, высветив светочем черное месиво земли от тысяч копыт, и парами въехали в воду, тотчас доставшую до стремян.
* * *
За два минувших года Федор Кошка заметно сдал, сник и даже будто постарел. Оттого ли, что на Воже стрела попала ему в мягкое место и все бояре на Москве скалили зубы, или оттого, что не стало его задушевного друга, Мити Монастырева, к которому они были привязаны вместе с Кусаковым, ревнуя и ссорясь? Теперь, когда на Воже погиб и Кусаков, Кошка каялся и корил себя за все нелестные мысли, за все грубые слова, сказанные Кусакову... Была у Кошки и еще одна душевная ухабина. Он никак не мог отделаться от нежданного и тяжелого виденья, преследовавшего его вот уж вторую неделю. В последний день в Москве, перед выступлением полков из Кремля, увидел он на паперти церкви Михаила-архангела калеку с отрубленной правой рукой и порушенным левым плечом. В каком-то сражении его "перекрестили" саблей, и вот мается, христова душа, мыкается по свету, никому не нужный, голодный, вечно убогий в своем безручье. "Завтра только бы не это... - накатила опять непрошеная дума на Кошку. - Лучше в самое пекло адово, лучше голове моей на траве лежати, нежели убогостью до конца дней своих обремененным быть..."
Ветки дуба над головой были еще густы, они еле заметным облаком охватывали звездное небо, громадное, исполненное тайны и неведомых страстей. Что сулит оно ему, Кошке? Что сулит всему запасному полку и всем тем, что стали ныне в ночи на поле Куликовом?
Кошка смотрел в небо, усыпанное звездами, а видел вершины деревьев, таинственно и живо подрагивавшие в некоем неведомом и неверном свете. Он с удивлением сел на попоне, опершись рукой о лежавшее под боком седло, и смотрел на вершины дерев, пока не догадался, что это играют отсветы высоких и многих костров, зажженных на поле. А здесь было сумрачно, тесно и все же немного жутко. Над громадной, сейчас невидимой поляной стоял непривычный для великого числом воинства потаенный шепот, похожий на шелест листьев в осеннем лесу. Изредка цокнет копье о чей-то меч или щит, и снова тихий шелест, да где-то в отдалении, у самого Дона, нет-нет и проржет конь из отогнанных туда семнадцати табунов их засадного полка. Вот забрезжит рассвет, разберут коней, оседлают и станут ждать. Чего? Долго ли? Тяжело вот так, одному. Иные дети боярские поразошлись по своим тысячам, и теперь уж не своя воля...
Поблизку от Кошки осмелел московский мезинный люд. Отужинали, отмолились, а сон, видать, тоже не идет. Гудят из бороды в бороду - и то отрада:
- Эка невиданная силища собралась! У пяти десятков прожито мною, а и думать не думалось, что-де Русь многолюдна.
- Наросло нас, ровно травы сквозь борону в заулке.
- На траву и покос поспел...
- Горька истина твоя: косец поблизку и коса востра...
- Бог милостив... Одолеть бы ворога токмо... В этот разговор двоих вошел третий:
- Одолеем! На то и силою купно сошлися!
- Воистину купно! Не бывало так-то в досельни годы!
- Собирались и в досельни, да токмо за тем, дабы бороды драть друг дружке!
- Вот уж истинно так! Сотона разум помутил предкам нашим, вот и грешили исстари супротив земли своей ради выгоды своей князья да бояре, нечестивых накликали на Русь, превелико душ сгинуло по винам их многотяжким, искупятся ли те вины?
- Тяжко ныне искупление, да свято!..
Кошка поднялся, толкнул слугу своего, дабы не спал покуда, и направился проверять сторожу, поставленную им у ближнего к Орде края дубравы. Там, у речки Смолки, затаилась сотня сторожевая. Не дремлют ли тоже? Не приведи бог, коли выведает Мамаево око их засадный полк - надежду великого князя, надежду завтрашнего дня...
- На стрелы не наступи! - сердито одернули Кошку.
- Подбирай! Стопа - не лик, очи не держит! В нем не признали боярина, и говор не утих:
- А Тимофей-то, Вельяминов-то - на поле стал! Не держит зла супротив великого князя!
- Из-за племянника зло держать - самому дороже...
- Ванька жил - не человек, умер - не боярин.
- А у его, болтали, на Москве баба осталась краса-ва...
- Краса-ава! На крыльцо выйдет - три дня собаки лают!
- Вот у боярина Тютчева истинно красава и ликом - что твоя богородица. Предивной красы боярыня.
- Она не боярыня по роду! Он ее из Орды выкупил!
- Жену по мужу чтут! А он божье дело створил, поди-ко радости-то ей!
- Надо бы! Из неволи да в добры руки...
Кое-где еще ужинали и пахло над поляной вяленой рыбой, хлебом и квасом из березовых туесков, привезенных от самой Москвы в переметных сумах. Дома жены цедили тот квас, детишки ныряли в напогребницы за рыбой, дочери завертывали хлеб в чистую холстину...
- Отче, вернись к нам!
Кошка вздрогнул. Ему показалось, что он услышал эти слова. Остановился, зачем-то придержав ладонь на рукояти меча, но устыдился этого жеста и того, что явившийся его слуху детский голос вдруг так нежданно кольнул. Огляделся. Поляна была уже позади. Последняя тысяча, с самого краю, еле слышно ворочалась во тьме. Впереди, саженях в двадцати, должна кончиться Зеленая дубрава, и откроется невидимое пока Куликово поле, уходящее вправо и вдаль...
"Сохрани и помилуй..." - прошептал Кошка и двинулся вперед. Не доходя до Смолки, до потаенных сторожей, он снова остановился, пораженный еще одним видением: далеко-далеко, за Красным холмом, откуда-то снизу, куда уходило поле, будто из преисподней, подымался красный, воспаленный отсвет во всю ширь неба над ордынской стороной.
"Они!" - только и подумал Кошка, и рука его твердо ухватила рукоять тяжелого меча. Он напрягал слух, стремясь расслышать хоть какие звуки со стороны того неземного, адова отсвета, но только легкий ропот за спиной засадного полка да стук собственного сердца нарушали тишину. Были и еще звуки - те, что Кошка пока не брал в разум. Это был ровный гул русского воинства, ставшего на поле, но вот сквозь этот гул явственно донесся тревожный, по-зимнему голодный вой волков, взалкавших человеческой плоти...