Трудности, с которыми мы здесь сталкиваемся, в чем-то аналогичны трудностям, с которыми сталкивается толкователь иероглифов,- аналогия, которую любил приводить Фрейд. Но только наши трудности крупнее. Теория истолкования, или расшифровки, иероглифов и других древних текстов была продвинута вперед в прошлом веке Дильтеем намного больше, чем теория истолкования психотических, "иероглифических" речи и поступков. Возможно, прояснить наше положение поможет сравнение нашей проблемы с ситуацией историка, изложенной Дильтеем. В обоих случаях всего существеннее задача истолкования.

Древние документы могут быть подвергнуты формальному анализу с точки зрения структуры и стиля, лингвистических особенностей, характерных идиосинкразии синтаксиса и т. д. Клиническая психиатрия предпринимает попытку аналогичного формального анализа речи и поведения пациента. Очевидно, что подобный формализм - исторический или клинический - весьма ограничен по своему диапазону. Кроме такого формального анализа, можно пролить свет на текст благодаря знаниям о связи социально-исторических условий, в которых он появился. Сходным образом мы обычно хотим расширить, насколько возможно, наш формальный, статичный анализ изолированных клинических "признаков" до понимания их места в истории жизни личности. Это включает в себя введение динамико-генетических гипотез. Однако историческая информация, per se, о древних текстах или пациентах поможет нам понять их лучше, если мы сможем привнести то, что зачастую называется сочувствием или, более сильно, вчувствованием.

Поэтому, когда Дильтей характеризует взаимоотношения между автором и толкователем как фактор, обуславливающий возможность постижения текста, он, в сущности, раскрывает предположение о любой интерпретации, основанием которой является постижение.

"Мы объясняем,-пишет Дильтей,-посредством чисто интеллектуальных процессов, но понимаем посредством сотрудничества всех сил разума в постижении. При понимании мы начинаем со связи данною, живого целого для того, чтобы сделать прошлое постижимым на его языке".

Наш взгляд на другого зависит от нашего желания заручиться поддержкой всех сил каждого аспекта самих себя в акте постижения. К тому же кажется, что нам необходимо сориентировать себя на данную личность так, чтобы оставить открытой для нас возможность ее понимания. Искусство понимания тех сторон индивидуального бытия, которые мы можем наблюдать как выражение его образа бытия-в-мире, требует от нас связывать его поступки с его способом переживания ситуации, в которой он находится вместе с нами. Сходным образом именно с точки зрения его настоящего нам приходится понимать его прошлое и не исключено, что двигаться и в обратном направлении. Опять-таки это справедливо даже при негативных примерах, когда пациент демонстрирует своим поведением, что он отрицает существование любой ситуации, и которой может оказаться вместе с нами,- например, когда мы чувствуем, что нас трактуют так, словно мы не существуем или существуем лишь с точки зрения собственных желании или тревог пациента. Здесь не стоит вопроса жесткою приложения предопределенных смыслов к данному поведению. Если мы смотрим на его поступки как на "признаки "болезни"", мы уже накладываем свои категории мышления на пациента, аналогично тому, как мы можем считать его трактующим нас. И мы сделаем то же самое, если вообразим, что можем "объяснить" его настоящее как механический результат непреложного "прошлого" .

Если применить подобную установку по отношению к пациенту, едва ли возможно в то же самое время понять, что он пытается нам сообщить. Если я сижу напротив вас и что-то вам говорю, вам можете попытаться а) оценить любые ненормальности в моей речи, или б) объяснить, что я говорю с точки зрения того, как, по вашему мнению, клетки моего головного мозга потребляют кислород, или в) обнаружить, почему с точки зрения истории и социально-экономического прошлого я в данное время говорю именно это. Ни один из ответов, которые вы можете дать или не дать на эти вопросы, не обеспечит вам сам по себе простого понимания того, на что я намекаю.

Вполне возможно получить доскональное знание о том, что обнаружено в отношении наследственности или семейного диапазона маникально-депрессивного психоза или шизофрении, получить способность распознавать шизоидное "искажение эго" и шизофренические дефекты эго, к тому же разнообразные "беспорядки" в мышлении, памяти, восприятии и т. п., в сущности, узнать практически все, что может быть известно, о психопатологии шизофрении или шизофрении как болезни, не будучи способным понять одного-единственного шизофреника. Подобные данные всячески способствуют его не-пониманию. Смотреть на пациента, слушать его и видеть "признаки" шизофрении (как "болезни") и смотреть и слушать его просто как человеческое существо значит видеть и слышать в корне отличающимся образом -примерно так же, как человек на двусмысленном рисунке видит сначала вазу, а потом лица.

Конечно же, как и говорит Дильтей, толкователь текста имеет право предполагать, что, несмотря на временной интервал и расхождения в мировоззрении между ним и древним автором, он находится в контексте, не полностью отличном от живого переживания изначального писателя. Он существует в мире, как другой, наподобие объекта во времени и пространстве, вместе с другими, напоминающими его самого. Именно это предположение нельзя делать в случае с психически больными. В этом отношении, возможно, существует намного большая трудность в понимании психически больного, в чьем присутствии, здесь и сейчас, находимся мы, чем в понимании автора иероглифов, умершего тысячи лет тому назад. Однако это различие не существенно. В конце концов, как сказал Гарри Стэк Салливан, психически больной намного больше, чем кто-либо другой, "просто человек". Личности врача и больного, не менее чем личности толкователя и автора, не противопоставляются одна другой как два внешних факта, которые не встречаются и не сравниваются. Точно так же как и толкователь, психиатр должен обладать гибкостью, чтобы перенести самого себя в некий странный и даже чуждый мир. При совершении этого акта он призывает все свои психические возможности, не отказываясь от здравого ума. Только таким образом он может достичь понимания экзистенциального положения пациента.

Полагаю, ясно, что под "пониманием" я подразумеваю не чисто интеллектуальный процесс. Можно заменить слово "понимание" словом "любовь". Но ни одно другое слово не было так проституировано. Необходима же, хотя и недостаточна, способность узнать, как пациент переживает самого себя и этот мир, включая себя. Если человек не может его понять, едва ли он стоит на позиции, позволяющей начать его действенно "любить". Нам заповедано любить своего ближнего. Однако нельзя любить конкретного ближнего, не зная, кто он такой. Можно любить лишь абстрактного человека. Нельзя любить конгломерат "признаков шизофрении". Ни у кого нет шизофрении, как нет и простуды. Пациент не "заражается" шизофренией. Он - шизофреник. Шизофреника нужно познать так, чтобы его не погубить. Ему придется обнаружить, что это возможно. Поэтому ненависть психиатра, так же как и его любовь, в высшей степени уместны. Что представляет собой для нас шизофреник, весьма значительно определяет то, чем мы являемся для него и, следовательно, его поступки. Множество "признаков" шизофрении, описываемых в учебниках, разнятся в зависимости от больницы и, по-видимому, являются функцией ухода за больными. Некоторые психиатры наблюдали определенные "признаки" шизофрении намного реже других*.

Поэтому я думаю, что нижеследующее утверждение Фриды Фромм- Райхманн в самом деле справедливо, каким бы оно ни было смущающим:

"...сейчас психиатры могут принимать как само собой разумеющееся, что в принципе можно установить с пациентом-шизофреником пригодные для работы отношения "врач-пациент". Если же и это кажется невозможным, все сводится к личным трудностям врача, а не к психопатологии пациента" [1б].

Конечно же, как и в случае с юношей-кататоником Крепелина, индивидуум реагирует на самого себя и ощущает самого себя лишь отчасти с точки зрения личности, какая она есть, а отчасти с точки зрения фантазий о ней. Врач пытается заставить пациента увидеть, что его образ действий по отношению к самому себе предполагает те или иные фантазии, которые, вероятнее всего, он не полностью понимает (из тех, которые он не осознает), но которые, тем не менее, являются необходимым постулатом, если нужно осмыслить такой образ поведения.