Не так уж трудно было представить эти просветительские беседы в Быхове под скрежет закатываемых банок: "Ты работаешь, а он лежит..." То, что я, лежа на диване, выводя пальцем левой ноги сценарий для телевидения или кино, зарабатывал на год сразу, - в пересчете на зарплату Натальи (а отвлекал я себя такими трудами постоянно, даже если писал) - это не занимало Нину Григорьевну. Из моих заработков не выудишь пенсии: "Кто его будет содержать в старости, ты, Наташа?" Теща знала и о многолетней волоките с приемом в Союз писателей: "Все равно не примут ни в какой Союз! Пора убавить гонора, работать и жить, как все..." А как без гонора жить в моем положении? Если я заходил в особняк на Румянцева, то чтоб сказать им: "Говно вы!" Они приглашали меня на творческие семинары, как "молодого". Вот и заявлялся туда с Таней... С ней и познакомился в Доме литераторов, когда зашел, чтоб сказать, кто они такие. Занял очередь в библиотеку и ушел. Таня потом призналась, что "два раза кончила от страха", что я ушел совсем. С ней не случилось точного попадания, как с другими, кто меня выбирал. Но она, потаскавшись по баням с партийцами, по гостиницам с иностранцами, знала любопытные продолжения в элементарных комбинациях. Такие продолжения были неведомы девчонкам с "Брянска", заложившим основу во мне, от которой я мог плясать. С Таней поначалу я чуть не потерпел фиаско, выяснив, что она, такая эффектная с виду, всего лишь "роскошная вешалка" для одежды. Зато это была близкая душа. Я привозил ее в Дом творчества для показа. Там Таня вызывала нервный стон, спазмы половых желез и дряблых семенных мешочков, и даже шевеление никогда не встававших хуев у членов Приемной комиссии СП БССР. Они балдели, что меня такие девки любят. То один, то другой подходил: "Я за тябе буду галасавать, Барысе!" Веры им нет, но я уже знал наперечет, кто за меня, а кто против. Когда вышла "Полынья", начали звонить: "Падары книжку, хоча пачытать жонка", - уже жены за них взялись!..

Батя так и умер, не дождавшись, когда я стану официально признанным писателем. Я привез в Быхов показать членский билет. Вот она, заветная книжица, розово-красная, как напившаяся моей крови!.. До чего качественная бумага, посмотрите, Нина Григорьевна? Оцените-ка каллиграфию, разве мыслимо так вывести самописью? Псевдоним и фамилия вашей дочери... Как была счастлива Наталья, когда я ее фамилию взял!.. А золотое тиснение на переплете: "Союз писателей СССР"? Все ж, хоть половину оттуда давно пора гнать взашей, но даже с ними, - сколько их там во всем Советском Союзе?

Нина Григорьевна, посмотрев, не сказала ничего. Когда же я уезжал, вспахав огород, она мне сунула в писательский билет грязную засаленную троячку! Без умысла, конечно: чтоб я не выбросил из кармана с платком. Просто из-за сохранности... Когда любви нет, то и ума нет! Впечатлительная Аня, погостив у бабушки, с минуту разглядывала меня, приехав: папа это или Бармалей? - и решив, что папа, бросалась на шею. Минуты хватало Ане для выяснения, а Наталье? Всю жизнь она простояла меж двух огней. Не хочу я ни на кого валить, не хочу разбираться, как это случилось и кто виноват, что я, ее любя, перестал ее желать! Жил в Минске, как в морском плавании: год, два года, а у меня - ни одной женщины. Не мог с ней жить и не мог ей изменить.

Или все же можно разобраться?

Возник простой страх: а вдруг и меня не обойдет то, чего я так боюсь. Нечто такое, что везде и повсюду. Люди лежат, разговаривают и, поговорив, отворачиваются, спят.

Неужели и мне уготовлено такое наказание?

Вот и произошел побег, недалекий пока, - из спальни в свою комнату, на диван.

То была уже не комната, скорее каюта, и с какой то иллюзией плавания, в котором нервная система засыпает.

Понимает она такую опасность или не понимает? Сделает шаг ко мне? Или надо мне - к ней? А может, она тоже в своей каюте и куда-то плывет?

Но какое это к черту плавание, если без парохода? И какая это к черту каюта, если это комната и диван?

А если уже никаких плаваний нет, то нужно хотя бы двигаться куда-то. Или я уже не могу подняться с этого дивана и уехать?

Вот с этого дивана я поднялся в очередной раз и куда-то еду.

18. Безобразная любовь

Я еду во Владивосток, но это еще не плавание. Пока определится судно и рейс, подберется команда, - время набежит. Да и непросто отойти от того, с чем свыкся в семье, от жизни, которую не заметил, расправившись с нею во сне. Отправиться ловить сайру в Курильских проливах, слепнуть ночами от световых люстр или уйти в Охотское на "селедочнике", стоять матросом на заливающейся палубе в клеенчатой робе и сапогах. А после, "заработав" севером юг, пересекать экватор на старом, добитом ремонтами пароходе, - без кондиционера, без простейшей вентиляции, задыхаться в нижней матросской каюте под слоем воды, где не откроешь и иллюминатора, как наверху.

Легко ли настроить себя на одни утраты, на бесконечные, тянущиеся месяцы, сводящие с ума? Жить - как наказывать себя за то, что раньше любил?

Все ж приобрел хоть какое-то место, где мог забыться между рейсами! Есть у меня, во-первых, город Владивосток, который я не перестал любить. А в нем есть душа, которая меня ждет... Как можно ждать человека, разъезжающего туда и сюда? Ждать годами, не зная, вернется он или не вернется? Без писем и телеграмм - уехал, как пропал. Или это такая душа, что себя не осознает, как не осознает свой полет морская чайка?

Поезд приближает меня к Нине, к уединению с ней на Верхне-Портовой улице.

Было: Владивосток, зима.

Смотрю из высокого окна на пароходы, становящиеся на портовом рейде. На рейде зыбь, смотрю, кто там есть. Подошел узкий и длинный, как нож, "Пекин", изменившийся от перегруза. Вон уже закачался неподалеку желтый, как лимонная корка, лесовоз с арками мачт; за ними стал контейнеровоз, как дом, - как отель на синих волнах в закипающих гребешках. Как всплывший кусок льда, завертелся между ними небольшой танкер "Посейдон", весь замерзший, с белыми иллюминаторами. Я видел его вчера, когда наш плашкоут перетаскивали к пароходам на дальних точках. "Посейдон" бункеровался пресной водой в бухте Успения, у оборудованного водопада. А сейчас подошел разливать воду по пароходам. Ольга, инспекторша, предлагала мне идти на "Посейдон", я отказался: швартовки, заливки, вечно мокрый... Куда приятней было рулить летом на "МРС-05"! Держать курс на трубу хлебного завода или на Токаревский маяк... Я вижу, что море с той стороны, с Амурского залива, уже застеклено льдом. Там лежала бы сейчас подо льдом Нина...

Или я не пытался писать о ней рассказ? Но это совсем не то, что придумывать. Никогда я об этом не смогу написать!

Утром, с утра, когда куришь в форточку и видишь, что все рядом, все есть и не пропадает, - исчезает даже охота присесть на минуту и записать в блокнот, что видишь. Хотя бы про эти суда или про что. А если б их видел из своего окна в Минске, тотчас бы сел и немедленно записал!..

Такая вот белиберда...

Нина проснулась, сидит, намазываясь из разных коробочек. Пудрится, чернит брови, растягивая по ним тушь спичкой, обернутой ватой. Накладывает тени на свое молочно-белое лицо с еще девичьим румянцем, которое от ее украшательств не становится ни хуже, ни лучше. Она уже умылась двумя пальцами, сидит голая, халатик распахнулся, нога на ноге, в перекрестье округлых бедер соблазнительнейший мысок... Я тут как тут! Присаживаюсь возле колен, начинаю перестраивать ее позу, чтоб обозреть заветную щель. Нина привыкла, терпеливо сносит мои манипуляции с ее бедрами. Объясняет свою уступчивость так: "Есть мужики, которым легче дать, чем объяснять, что не хочешь давать". Я пытаюсь понять неутолимый голод в крови, который вызывает Нина. Она совсем обнаглела в постели: пердит, отвлекается во время любви. А я схожу с ума, когда мои ноги переплетаются с ее ногами. Моя сперма еще сочится из нее... Даже не подмылась! А потом будет мне пенять, что от нее "пахнет пиздятиной". Мол, она стесняется, беря уроки музыки у такого же преподавателя, как сама. Поскольку этот преподаватель может унюхать под аккорды гитары, что от нее воняет... Я пробую пристроиться к Нине, но ничего не выходит, когда она так сидит. Подкрашивайся - или я тебе помешаю? Только сядь по-человечески...