Изменить стиль страницы

Я сказал, что никто не умеет так глубоко и решительно обессмысливать жизнь, как это делаем мы, русские.

— Самый свободный народ по духу, — усмехнулся мой собеседник. Только, — вы не сердитесь, я правильно рассуждаю, так миллионы наши думают, да — сказать не умеют... Жизнь надо устроить проще, тогда она будет милосерднее к людям...

Человек этот никогда не был «толстовцем», не обнаруживал склонности к анархизму, — я хорошо знаю историю его духовного развития.

После беседы с ним я невольно подумал: а что, если, действительно, миллионы русских людей только потому терпят тягостные муки революции, что лелеют в глубине души надежду освободиться от труда? Минимум труда, — максимум наслаждения, это очень заманчиво и увлекает, как все неосуществимое, как всякая утопия*1.

И мне вспомнились стихи Генрика Ибсена:

Я консерватор? О, нет!

Я все тот же, кем был всю жизнь,

Не люблю перемещать фигуры,

Но — хотел бы смешать всю игру.

Помню только одну революцию,

Она была умнее последующих

И могла бы все разрушить

Разумею, конечно, Всемирный потоп.

Но — и тогда дьявола надули!

Вы знаете — Ной стал диктатором.

О, если это можно сделать честнее,

Я не откажусь помочь Вам,

Вы хлопочете о Всемирном потопе,

Я же, с радостью, суну торпеду под ковчег.

_______________

*1 От редакции. Редакция ни в какой мере не разделяет этих пессимистических раздумий А. М. Неверные вообще они опровергаются в особенности художественным творчеством тов. Горького, в частности его автобиографическими рассказами, где так много странствующих, путешествующих, неугомонных, беспокойных протестантов, как и в других вещах А. М.

Лавка Деренкова давала ничтожный доход, а количество людей и «делишек», нуждавшихся в материальной помощи, — все возрастало.

— Надо придумать что-нибудь, — озабоченно пощупывая бородку, говорил Андрей и виновато улыбался, тяжко вздыхал.

Мне казалось, что этот человек считает себя осужденным на бессрочную каторгу помощи людям и, хотя примирился с наказанием, но все-таки порою оно тяготит его.

Не однажды, разными словами, я спрашивал:

— Почему вы делаете это?

Он, видимо не понимая моих вопросов, отвечал на вопрос — для чего? говорил книжно и невразумительно о тяжелой жизни народа, о необходимости просвещения, знания.

— А — хотят, ищут люди знания?

— Ну, как же! Конечно! Ведь вы — хотите?

Да, я — хотел. Но — я помнил слова учителя истории:

«Люди ищут забвения, утешения, а не — знания».

Для таких острых идей — вредна встреча с людьми семнадцати лет от роду; идеи притупляются от этих встреч, люди тоже не выигрывают.

Мне стало казаться, что я всегда замечал одно и то же: людям нравятся интересные рассказы только потому, что позволяют им забыть на час времени тяжелую, но привычную жизнь. Чем больше «выдумки» в рассказе, тем жаднее слушают его. Наиболее интересна та книга, в которой много красивой «выдумки». Кратко говоря — я плавал в чадном тумане.

Деренков придумал открыть булочную. Помню, — было совершенно точно высчитано, что это предприятие должно давать не менее тридцати пяти процентов на каждый оборот рубля. Я должен был работать «подручным» пекаря и, как «свой человек», следить, чтоб оный пекарь не воровал муку, яйца, масло и выпеченный товар.

И вот я переселился из большого грязного подвала в маленький, почище, — забота о чистоте его лежала на моей обязанности. Вместо артели в сорок человек предо мною был один, — у него седые виски, острая бородка, сухое, копченое лицо, темные, задумчивые глаза и странный рот: маленький точно у окуня, губы пухлые, толстые и сложены так, как будто он мысленно целуется. И что-то насмешливое светится в глубине глаз.

Он, конечно, воровал, — в первую же ночь работы он отложил в сторону десяток яиц, фунта три муки и солидный кусок масла.

— Это — куда пойдет?

— А это пойдет одной девченочке, — дружески сказал он и, сморщив переносье, добавил: — Ха-арошая девченка!

Я попробовал убедить его, что воровство считается преступлением. Но или у меня не хватило красноречия, или я сам был недостаточно крепко убежден в том, что пытался доказать, — речь моя не имела успеха.

Лежа на ларе теста и глядя в окно на звезды, пекарь удивленно забормотал:

— Он меня — учит! Первый раз видит и — готово! — учит. А сам втрое моложе меня. Смешно...

Осмотрел звезды и спросил:

— Будто видел я тебя где-то, — ты у кого работал? У Семенова? Это где бунтовали? Так. Ну, значит, я тебя во сне видел...

Через несколько дней я заметил, что человек этот может спать сколько угодно и в любом положении, даже стоя, опершись на лопату. Засыпая, он приподнимал брови и лицо его странно изменялось, принимая иронически удивленное выражение. А любимой темой его были рассказы о кладах и снах. Он убежденно говорил:

— Землю я вижу насквозь, и вся она, как пирог, кладами начинена: котлы денег, сундуки, чугуны везде зарыты. Не раз бывало: вижу во сне знакомое место, скажем, баню, — под углом у ней сундук серебряной посуды зарыт. Проснулся и пошел ночью рыть, аршина полтора вырыл, — гляжу — угли и собачий череп. Вот оно, — нашел!.. Вдруг — трах! — окно вдребезги, и баба какая-то орет неистово: — Караул, воры! Конечно — убежал, а то бы — избили. Смешно.

Я часто слышу это слово: смешно! — но Иван Лутонин не смеется, а только, улыбчиво прищурив глаза, морщит переносицу, расширяя ноздри.

Сны его — не затейливы, они так же скучны и нелепы, как действительность, и я не понимаю: почему он сны свои рассказывал с увлечением, а о том, что живет вокруг него — не любит говорить?

Весь город взволнован: застрелилась, приехав из-под венца, насильно выданная замуж дочь богатого торговца чаем. За гробом ее шла толпа молодежи, несколько тысяч человек, над могилой студенты говорили речи, полиция разгоняла их. В маленьком магазине рядом с пекарней все кричат об этой драме, комната за магазином набита студентами, к нам в подвал доносятся возбужденные голоса, резкие слова.

— Косы ей драли мало, девице этой, — говорит Лутонин, и вслед за этим сообщает: — Ловлю, будто, я карасей в пруде, вдруг — полицейский: стой, как ты смеешь? Бежать некуда, нырнул я в воду и — проснулся.

Но, хотя действительность протекала где-то за пределами его внимания, — он скоро почувствовал, что в булочной есть что-то необычайное: в магазине торгуют девицы, неспособные к этому делу, читающие книжки — сестра хозяина и подруга ее, большая, розовощекая, с ласковыми глазами. Приходят студенты, долго сидят в комнате за магазином, и кричат или шепчутся о чем-то. Хозяин бывает редко, а я — «подручный» — являюсь, как будто, управляющим булочной.

— Родственник ты хозяину? — спрашивает Лутонин. — А, может, он тебя в зятья прочит? Нет. Смешно. А — зачем студенты шляются? Для барышень... Н-да. Ну, это может быть... Хотя барышни незначительно вкусно-красивы... Студентишки-то, наверно, больше — едят булки, чем для барышень стараются...

Почти ежедневно в пять, шесть часов утра, на улице, у окна пекарни является коротконогая девушка; сложенная из полушарий различных размеров, она похожа на мешок арбузов. Спустив голые ноги в яму перед окном, она, позевывая, зовет:

— Ваня!

На голове у нее пестрый платок, из-под него выбиваются курчавые, светлые волосы, осыпая мелкими колечками ее красные, мячами надутые щеки, низенький лоб, щекоча полусонные глаза. Она лениво отмахивает волосы с лица маленькими руками, пальцы их забавно растопырены, точно у новорожденного ребенка. Интересно — о чем можно говорить с такой девицей. Я бужу пекаря, он спрашивает ее:

— Пришла?

— Видишь.

— Спала?

— Ну, а как же?

— Что видела во сне?

— Не помню...

Тихо в городе. Впрочем — где-то шаркает метла дворника, чирикают только что проснувшиеся воробьи. В стекла окон упираются тепленькие лучи восходящего солнца. Очень приятны мне эти задумчивые начала дней. Вытянув в окно волосатую руку, пекарь щупает ноги девицы, она подчиняется исследованию равнодушно, без улыбки, мигая овечьими глазами.