Изменить стиль страницы

Все же я решилась. Если любим друг друга — между нами все должно быть начистоту, и я сказала Халику, что хочу встретиться с ним, поговорить, но не в кабинете следователя милиции, а в тихом и безлюдном месте, где мы будем вдвоем, далеко от кого бы то ни было — скажем, на берегу Волги, в какой-нибудь дальней рощице. Он согласился. Солнечным весенним утром мы купили билеты на речной трамвайчик и часа через два вышли в Нижнем Услоне, у подножия зеленых лесистых холмов.

Сколько лет прошло, а я все помню и, видимо, никогда не забуду тот день...

Был май. Деревья стояли зеленые, одетые в свежий листвяный наряд, и земля укрылась молодыми травами.

Эта юная зелень, ничуть не похожая на жухлую, наскучившую зелень знойного лета, побитую жгучими ветрами, усыпанную пылью высохшей земли, ласкала взор, веселила душу. Чуть слышный шепот листвы незримым облаком висел в настоянном, бодрящем воздухе, легкие пестрокрылые бабочки вспыхивали разноцветными бликами, хороводились, кружились в нарядной и суетливой карусели. Негустой дубовый лесок взобрался по отлогому склону наверх; из глубины его раздавались веселые и чистые звуки, высокий голос вел красивую бойкую мелодию, звенел и рассыпался далекий смех — молодежь гуляла по холмам своей новой Весны...

Сегодня я решила попытать счастья. В этот зеленый и беспечный мир мы прибыли не затем, чтобы гулять по бархатистой травке и дышать упоительным воздухом: я должна рассказать Халику все о нашей семье, должна вверить свою судьбу в его сильные руки. Халик сегодня не похож на строгого лейтенанта милиции, он без формы; пожалуй, будь Саматов в кителе и при погонах, я и не осмелилась бы выехать с ним на Волгу — страх перед следователем все еще сидит во мне. Но я верю... А ему очень идет штатский костюм, двубортный, кофейного, чуть с рыжинкою цвета. Воротник его белой нарядной рубашки расстегнут, и виднеется крепкая мускулистая шея. Он сидит, вытянув длинные ноги, под корявым развесистым дубом, без конца дымит, прикуривая одну папиросу от другой. Волнуется. Наверное, чувствует, какие серьезные надежды возложены мной на этот трудный разговор.

Неотрывно глядя в его синие, тепло мерцающие глаза, я начинаю:

— Отец мой, Гибадулла, по натуре — мелкий коммерсант. Во времена нэпа у него был небольшой магазинчик, лавка даже скорее. Он торговал мылом, гвоздями, да и вообще всякой всячиной. Это у него в крови, от деда еще и прадеда. Ну, а с меховой он постоянно приносит крошечные — вот, в два пальца, — лоскуточки каракуля.

— И что с ними делает?

— Вместе с мамой шьют шапки, воротники, муфты иногда.

— Сколько же у них получается в месяц?

— Шапка одна, ну, от силы две. Воротников и по три выходит, смотря по размеру.

— А где продают?

— Кажется, на толкучке.

— Та-а-ак.. — протянул Саматов и замолчал, сдвинув брови, нахмурясь. Папиросу свою, смяв в пальцах, отбросил далеко в сторону.

Я, пугаясь его затянувшегося молчания, не выдержала:

— Ну, что же вы молчите?

— Отец знает, что вас вызывали в милицию?

— Знает, конечно. Видел же, как меня на машине увозили!

— Ну, и как он, волнуется?

— Если это протянется еще хотя бы неделю — я думаю, он сляжет на нервной почве или, не дай бог, с ума сойдет.

— Как вы полагаете, Рокия-туташ, вот то, что Самигуллина посадили... Изменило ли это «коммерсантскую» натуру вашего отца?

— Он говорит, если на этот раз пронесет, и близко не подойду ни к одному лоскуточку. Пропади они пропадом, говорит, эти шапки!

— Ну да, пока на него страх напал. А потом за старое не примется?

— Что вы? Мой отец слов на ветер не бросает! Раз сказал — значит, так и будет.

Халик согласно кивнул головой и, взглянув на меня почти сурово, проговорил:

— По-моему, этого достаточно!

— Не поняла. Чего достаточно?

— Да, говорю, страх пережитый — для вашего отца достаточное наказание. Урок, кажется, основательный, даром не пройдет. А дело на него, за отсутствием состава преступления, уже закрыли.

Я вскочила с места и бросилась к Саматову на шею. Оправдал! Оправдал все мои надежды, радость ты моя! Счастье мое долгожданное!

На душе у меня сделалось удивительно легко и просто: я люблю Халика Саматова, человека сильного, справедливого и великодушного. И теперь уже я затеребила Халика, желая немедленно узнать о нем как можно больше, то есть, собственно, желая знать о нем все.

Оказалось, отца Халика звали Габдрахманом, маму — Махибадар, на свет он появился в деревушке Бавлинского района. «Родился в голодный год, оттого и длинный, — объяснил он, улыбаясь. — Отчего синеглазый да белокожий? Передалось от деда-латыша: одна из бабок вышла замуж за ссыльного, поэтому в жилах у меня есть толика латышской крови. Отсюда высокий рост (дед, говорят, был великаном), прямой тонкий нос, синие глаза». Детей у Габдрахмана росло четверо. Один утонул, купаясь в глухом омуте, другого, еще в люльке, сгубила корь. Остались родителям младшенькая Сания да первенец Халик.

В тридцать пятом году отец, вместе со всей семьей, переезжает в Казань. Работает на ТЭЦ бетонщиком. Но нет Габдрахману удачи в жизни: поев в столовой несвежей колбасы, он умирает от отравления. Может, миновала бы его беда, но, почуяв резь в животе и тошноту, Габдрахман первым делом кидается в контору — предупредить людей. И остальных рабочих — всего пятьдесят четыре человека — успевают спасти, о нем же в спешке забывают — так и скончался, бедняга, скрючившись на стуле, в уголке конторы.

«Смог бы мой отец вот так вот, не жалея себя? Отдал бы он свою жизнь, чтобы спасти других? Не родных и близких, нет, просто людей?» На эти вопросы ответа я не нахожу.

Я иду рядом с ним по мягкой лесной траве, чувствуя тепло его сильной руки. Нам сейчас не нужны слова, мне все понятно в нем, мне даже чудится, что я вижу насквозь его добрую и горячую душу.

День уже клонится к вечеру. Удлинились заметно тени, резко пошла на убыль полуденная жара, отдыхающая молодежь скапливается у пристани — ждет пароходика на Казань.

Погуляв вдоволь по лесным тропинкам, мы тоже спустились к причалу.

На берегу Халик подвел меня к павильону, где давали напрокат прогулочные лодки, и, сунув старику лодочнику паспорт и тридцатку, столкнул на воду голубой двухместный ялик. Затем, не дожидаясь моего согласия, он подхватил меня под руку и устроил на корме, а сам, взяв весла, отгреб от берега. И синие теплые глаза его сияли, когда он говорил мне:

— Этот вечер наш, ты слышишь...

А я... я, конечно же, покорилась его воле.

2

Не знаю, как для кого, но для меня существует одна совершенно ясная и, по моему убеждению, неоспоримая истина: девушка, пусть она даже очень долго, годами, встречается со своим возлюбленным, рискует все же не понять до конца особенности его характера, а ведь это очень важно для совместной жизни; между тем, став ее мужем, он раскроется полностью уже через какой-нибудь месяц и весь, со всеми своими добродетелями и недостатками, будет как на ладони. Но, скажу по совести, получилось так, что для меня эта истина явилась горьким откровением. Когда я еще была влюбленной и глуповатой девчонкой, готовой отдать все на свете за случайную мимолетную встречу возле калитки, Халик Саматов существовал для меня всего лишь в одном виде: высокий подтянутый офицер. Я представляла себе, как в один прекрасный день пройдусь с ним под ручку по улицам нашего предместья, и все девушки в округе полопаются от зависти. Еще бы: этакий ладный парень! Но вот с того счастливого дня, когда я стала женой офицера Саматова, прошло целых два года; не только гулять с ним, даже пройти разок по улицам Новой Слободы мне еще не приходилось.

Не успела отшуметь наша довольно скромная свадьба, как Саматов начал уговаривать меня учиться дальше. «Ты, — утверждал он, — станешь учиться, я буду работать, и все пойдет нормально». В то время желающих поступить в институт было не так уж много, в толпе абитуриентов редкий человек не, носил солдатскую фронтовую шинель. Словом, я без особых трудностей поступила на историко-филологический факультет Госуниверситета. Но оказалось, что учиться там само по себе гораздо труднее. Каждый раз после занятий я подолгу жаловалась Халику на строгих преподавателей, и, в конце концов, проучившись всего лишь год, университет я бросила. Потом у нас родился сын — Халик назвал его Маратом, — и дни мои стали проходить возле кровати «пламенного революционера». На другой год я одарила Халика еще одним сыном. Этого, в честь пролетарского писателя Алексея Максимовича Горького, опять же по настоянию Халика, нарекли Максимкой. Не прошло и месяца с рождения «писателя», как Халик заявил мне, что жизнь его — по крайней мере два последних года — проходит впустую: теперь он был намерен поступать учиться. Если бы я не бросила свою филологию, наверное, поняв, что обоим нам учиться будет довольно-таки трудно, он и отступил бы от своего намерения, но, увы!.. пришлось мне согласиться, тем более росло у нас сразу два неимоверно шустрых мальчугана, и я, по существу, оказалась связанной по рукам и ногам.