Я, сложив руки на груди, застыла возле кровати.
— Извините, пожалуйста, — заговорил Халик, чуть запинаясь. — Хоть и неудобно, но пришлось вот зайти... По делу я, дело-то, впрочем, небольшое. У старушки, хозяйки моей, ворота покосились, так она просила, посмотри, говорит. Ну, старушка-то вдовая, что она сама может, я говорю — ладно. А инструмента, конечно, нет. Думаю, у соседа наверняка есть — вот и зашел. Мне бы топор да отвес, либо уровень, на пару часиков, не больше...
Отец наконец опомнился — глубоко задышал, затем, на подгибающихся ногах, поспешил к выходу.
— Счас, счас найдем, — бормотал он, выбираясь из двери, — топор-то, конечно, в сарае... Где ж у меня уровень-то? Вот оказия, не припомнишь сразу-то... память куриная, чтоб ее! Минкамал, эй, Рокия, вы случаем не видали где? Уровень, говорю, не видали? Дочка, посмотри-ка, должон быть... где-то здесь.., а как же... — Вдруг он опять заскочил в комнату и спокойнее уже, с достоинством сказал: — Погоди-ка, сосед-молодец... Прости, не знаю, как величать тебя. Просим, просим к столу, отведать чего бог послал!..
Халик поблагодарил, отказался, ссылаясь на нехватку времени, и, еще раз извинившись за беспокойство, пошел к двери, — тут я, сказав отцу, что сама найду и уровень и топор, вышла вслед за ним в сени.
Уровень отыскался в дровяном сарае, в ящике с разным инструментом. Халик же робко и осторожно коснулся моей руки, сказал негромко:
— Рокия, я бы хотел с тобою встретиться...
— Где? — торопливо ответила я, забыв сразу о пресловутой «девичьей гордости».
— У отделения милиции...
— Что?! Да ты с ума сошел! Я туда не пойду! Да обо мне невесть что подумают...
— Ну, тогда где же?
— У кинотеатра Тукая.
— А когда?
— Завтра. В двенадцать, ладно?
— Ладно.
Он, пригнувшись, прошел в низкие воротца дровяного сарая, а я... Сердце мое так билось, и такая дрожь охватила, что, прежде чем возвратиться домой, пришлось мне минут десять выстоять в сарае, успокаиваясь и ликуя.
— Рокия, где ты? — мама, видно, уже забеспокоилась и вышла за мною.
— Здесь я, здесь, сейчас, ящик только поставлю!
В дом мы вернулись вместе.
Пыл отца, с каким он показывал мне белый атлас, исчез, рассыпался от тяжкого удара привидившейся нежданно беды. Отец был угрюм, расстроен, чуть взглянул на меня и буркнул:
— Чего ты больно разлетелась-то... Не велика птица... Эх, не люблю я этих мильтонов! Топор, мол, уровень, да поди, накапал кто-нибудь, вот и ходит, вынюхивает, ищейка!..
Слова эти больно меня ранили, но я не подала виду, промолчала.
На другой день с великим трудом дождавшись полудня, отправилась на первое «свиданье», благо родители мои были на работе.
Халик уже ждал на условленном месте, — поглядывая на часы, рассеянно, с мечтательным выражением лица, похаживал среди народа, собравшегося у кинотеатра. Заметив меня, он торопливо подошел и, спросив разрешения, взял меня под руку — мы направились в небольшой садик, расположенный неподалеку.
— Ну что ж, я должен сказать тебе, — заговорил он, взяв ласково мои руки, — я, собственно, не так уж молод. Воевал, два раза был ранен. Белое с черным не спутаю, и с пути, думается, не собьюсь. До войны учился в речном техникуме, на фронт ушел с последнего курса. Артиллерист. Вот, вернулся в Казань. Отец у меня умер, мать жива, сестренка есть, они со мной живут.
— А зачем вы мне все это рассказываете? — сказала я.
Он удивился. На орлином носу его выступили капельки пота. Отпустив мои руки, он загрустил, сидел молча, потом тихим извиняющимся голосом проговорил:
— Нет мне без тебя ни жизни, ни свету, Рокия... Я тебя люблю. — И вздохнул глубоко, будто сбросил с плеч тяжелый груз.
Я поразилась тому, насколько просто сказал он о чувстве, которое, как мне казалось, проснулось и во мне, но не могло пока найти выхода; да что там, я была просто растерянна, чтобы не сказать расстроенна! Если б он объяснился после многих (да пусть хоть нескольких!) встреч, когда мы узнали бы друг друга поближе, если бы все было «как полагается» у людей, может быть, и я смогла бы сказать Халику, что он пришелся мне по сердцу с первого взгляда, что видеть его для меня счастье. Но... так все сразу получилось, право...
— А почему вы... стали милиционером? — только и сумела я пролепетать в ответ.
— Чтобы водворять порядок, — сказал он коротко.
Это «водворение порядка» касалось близко и той жизни, которую вели мои родители и благодаря которой я грелась в довольстве, в беспечной сытости, в безопасности от жизни большого, великого мира за стенами нашей избы, мира подчас сурового, неуютного и даже жестокого. Мне вдруг представилось, как Халик арестовывает отца и маму, ведет их в милицию... Ослепительно вспыхнул перед глазами белый, сам по себе непорочный атлас... стало до слез жалко отца, старающегося ради меня, из-за меня же и страдающего. Нет! На этот раз победила моя избалованность, легкое и беззаботное детство, обернувшееся беззаботной юностью в пятистенной избе, которая казалась полной чашей; сытость взяла верх, сытость и память о том, что даже во время войны, когда многие страдали, нам было тепло.
— Я за милиционера замуж не пойду.
Халик как-то чудно изменился в лице, синие пылающие глаза его затемнели обидой, на бледных впалых щеках выступили красные пятка. Подчеркнуто точным, чеканным движением он вскочил, выпрямился и произнес три слова:
— Простите. Я ошибся.
Ушел, не сказав даже «до свиданья», не оглядываясь...
Гордый он был, Халик. Тогда я еще не понимала этого до конца, — досадуя на его резкость, на первое мое «свиданье», оказавшееся столь неудачным, стыдясь и туманясь слезами, пошла домой...
А для родителей моих все обернулось как нельзя лучше. Перестал заходить к нам милиционер Халик; после того дня я уж не встречала его, выходя с коромыслом по воду, видно, судьбою уготован был мне основательный человек Гапсамат. Что ж, сама порушила счастье, выпавшее на мою долю — винить некого... некого.
С Гапсаматом же дела были «на мази». Он теперь гостил у нас через день, и родители мои усердно готовили меня в невесты. Мама стала приносить из столовой больше всяких объедков и очистков, варила ведрами похлебку — откармливала к свадьбе телку. Отец отдал шить кому-то из знакомых скорняков шубу из красивого и дорогого меха.
Мне не верилось, что в тесной душе Гапсамата может поместиться большое, настоящее чувство. Наверняка, думала я, привлекает его мысль породниться с людьми, у которых есть какой-никакой, но достаток, которые и работают на хорошем, «удобном» месте. Действительно, когда ни придет к нам, все об одном у него разговоры: «за жизнь», как лучше устроиться и тому подобное. Начнет отец говорить что по хозяйству, о добре нажитом, о деньгах — Гапсамат прямо в рот ему глядит.
Выпивать, он, конечно, не выпивал. Да и отец мой в бутылку заглядывать не любил, один только раз и видела я, как сидели они за столом, где красовался большой графин с водкою. Гапсамат тогда пришел не один, привел и дружков своих, вроде как бы со сватами явился.
Пропустив стаканчик, непьющий Гапсамат вдруг захмелел.
— И-эх, папаша!.. — нимало не смущаясь, говорил он моему отцу, видать, бесповоротно уже представляя себя его зятем. — И-эх, папаша!..
И клялся, что мне за ним будет, как за каменной стеной, что буду я в его доме кататься в масле да в меду... Дружки одобрительно крякали, ухмылялись, не забывая исправно опорожнять стаканы.
запел вдруг Гапсамат, и довольно-таки противный при разговоре обрывистый тенорок его неожиданно зазвенел чисто и высоко.
Один из дружков Гапсамата, ударив кулаком по груди будущего зятя, крикнул восхищенно, завистливо:
— Ну, брат Гапсамат, и удачлив же ты в жизни. Видать с серебряной ложкой во рту родился. Экое везенье, ай-яй!