Изменить стиль страницы

— Это кто же возвращается? Никак... Лутфулла воротился?

— Кто еще, как не Лутфулла... Не скитаться же ему по чужбине, когда на родине нифеть отыскалась...

Понемногу утихли, примирились в общем для них беспокойстве; жена легла рядом с мужем, и, жалея друг друга, долго лежали тихо и смирно. Но вот тетка Магиша, вздохнув, разбила набегающий уже сон житейскою заботой:

— Слышь? Заснул ай нет?

— Чего еще припомнила?

— Баили, на тот год стадо уж не будут выгонять...

— Это еще отчего...

— Нифетяники, бают, все поля да луга поиспоганили. Рази ж трава вынесет столько машин...

— Спи! Даст бог день, даст и пищу.

— Даст, как же, ежли рот раззявишь. Кто за коровой-то смотреть будет? Овец опять-таки чем зиму прокормишь? Ты бы, старый, хоть у лесника Гарапши спросил деляночку. Посулил бы улей на развод, авось он и согласится!

— Отодвинься-ка, бога ради! И локоть-то у тебя не локоть — сущее шило: так всего и исколола, баба...

Старик в сердцах отвернулся, лег спиной. Нифетяник Лутфулла — и тот обратно приехал, стало быть, и вправду конец деревне. Грызла оттого душу Шавали досада, не на ком было выместить свою злобу, и он, подскочив, опять разворотился к старухе:

— Глянь-кась на ее! Корову середь ночи припомнила. Смотреть за ей кто станет? А ты и станешь. А нет — будешь без молока куковать. Ты детей-то отвадила! От тебя они поразбегались, от твоей неуемной жадности! Арслан было вернулся уж, да опять в город укатил. Язык бы у тебя отвалился, ежели б и сказала ему какое доброе слово? Что ты ему в дорогу-то сунула? А?! Заплесневелую соту? Как же — будет он с тобой, прорвой, жить, да ему в городе в мильен раз приятней! Сам он себе в городе хозяин! А ты, куриные мозги, ежели б не была адиоткой, так не зажадилась бы матери-старушке бязи на саван. Али думаешь, Арслан того не приметил? Он все приметил. Глаз у его вострый. А ты небось думала: раз молчит, так и не приметил. Он все-о на душу кладет, все-о примечает. Башковитый он, Арслан-то. Умница. А из-за тебя, прорва, домой не едет, из-за тебя и не женился до сих пор.

Шавали-абзый, захлебнувшись от ярости, спустил ноги на пол и, не найдя калош, опять гаркнул на тетку Магишу. Нашел. Выскочил на двор. И долго стоял у забора, вглядываясь в ночь, в суету на дворе у соседей, где при свете направленных на крышу фар уже выводили печную трубу. Потом заметил у изгороди Дияровых две маленькие, чернеющие в темноте фигурки, жадно устремленные к светлому дияровскому шуму. Погоди-ка, да ведь это как будто... Марзия да Габдулхай? Они, что ли? Они. Что там высматривают, пострелята? Захотелось вдруг зло прикрикнуть на детей: «Кнута ждете, неслухи? А ну, ступайте в избу!» — но в последний миг Шавали удержал себя от этого, совсем уже неразумного шага.

...А Марзия и Габдулхай все стояли у изгороди, и когда отец ушел в дом, Марзия, обернувшись, дернула брата за рукав:

— Габдулхайка, знаешь что?!

— Че?

— Давай сделаем одно дело.

— Какое дело?

— Давай вынесем из хлева половицы.

— Половицы? А зачем?

— Так они же не наши.

— Не наши?! Почем ты знаешь?

— Мамка их вон из того дому утащила.

— Иди-и не ври!

— Да, вру, конечно.

— Побожись!

— Вот еще!

— Скажи: честное пионерское!

Марзия разозлилась. Вот болван, еще не верит!

— А не хочешь, я и одна справлюсь! — и она, круто повернувшись, шагнула к своему дому.

Ядро ореха img_5.jpeg
Ядро ореха img_6.jpeg

— Погоди ты. Че злишься? Пусть хоть люди уйдут... — сдавленным от волнения голосом прошептал Габдулхай.

Тихонько вошли в дом, проверили, улеглись ли родители. Вышли снова и, сидя на корточках у изгороди, ждали, пока не разойдется из соседнего двора весь народ. Часа через два голоса там наконец утихли. Светало.

Быстро отбросили в хлеву навоз с укрытых половиц и, ухватив тяжелые доски за концы, выперли их на двор.

— Ой, падает! Падает, говорю... — пропыхтел Габдулхай и тут же уронил свой конец досок на землю.

— Ну, шляпа, даже поднять не может. Мало каши ел, э-э мелочь пузатая! — задразнилась Марзия.

— Да-а... Тебе хорошо, — выбрала, где легко, конечно, какая хитренькая!

— Легко — фиг с маслом. А ты только болтать мастер. Берись давай.

— Не буду!

— Плакса-вакса, зеленая клякса. Сразу бы сказал, что силенок маловато, а то — давай, давай!

— А я про тебя папке скажу.

— Попробуй только скажи.

— И скажу вот — ох, он тебе зада-а-аст!

— Ябеда противный.

— А, ябеда?! Скажу, обязательно папке скажу...

Тут Марзия, опасаясь, что братец и впрямь расскажет отцу, принялась улещивать капризного мальца, и скоро они, кряхтя от натуги, уже тащили тяжелые, скользкие от навоза половицы во двор к Дияровым. Оттащив, сели на травку отдыхать, и Марзия вдруг приглушенно захохотала, откидываясь на руки:

— Ой, не могу. Завтра, ха-ха-ха... посмотрит папка в хлеву, ха-ха-ха! Ну, забегает... ха-ха-ха... Не боишься, а, Габдулхайка? Не боишься, что папка с тебя шкуру спустит, ха-ха-ха...

И так заразительно и весело, захлебываясь и фыркая, хохотала она, что не вытерпел и струхнувший поначалу Габдулхай — засмеялся вслед за старшей сестрой. Под клетью проснулись от их смеха белые гуси, торопливо и громко переговаривались на своем гогочущем языке, словно бы одобряя первый самостоятельный и добрый поступок детей.

6

Лутфулла Дияров весь следующий день был во власти двух чувств: радости и какого-то счастливого изумления. Возвращение после стольких лет разлуки в родной Калимат, отцов дом, где разместился он со своей большой и шумной семьей, вчерашняя огневая работа буровой бригады, за одну ночь отремонтировавшей его полуразрушенную избу, и то, что командовал всем этим сам директор конторы треста «Калиматбурнефть», — все это будило в душе старого мастера радость, заглушившую и дорожные заботы и горькое разочарование при виде родного дома; но так сказочно быстро все это произошло, что невольно к чувству радости примешивалось и чувство безотчетного удивления.

Утром, открыв глаза, он на мгновение потерял нить событий и, не понимая, где находится, растерянно огляделся. Щедрый, утренний свет, льющийся из свежезастекленных окон, возвышающаяся посредине избы, еще не побеленная и оттого кажущаяся более громоздкой печь, посапывающие на новом некрашеном полу дети и объявшая их сонная тишина вдруг вдохнули в него свое тепло, и он очнулся и вспомнил презанимательнейший сон, увиденный им сегодня ночью. Будто по тихим, заросшим зелеными травами улицам старого Калимата двигалась неспешно колонна тяжелых грузовых машин. На одних — красивый, ярко-красный кирпич, на других было полно народу. Двигались они как на параде — стройными рядами, в торжественном молчании, а впереди на белом длинногривом коне выступал будто бы старый заслуженный генерал, и генерал этот был не кто иной, как сам Лутфулла Дияров, а конь под ним бил копытом, выгибал по-лебединому шею, бесшумные машины озаряли всадника серебряными снопами света...

Выйдя на двор умыться, Лутфулла-абзый долго еще был под впечатлением чудесного сна и задумывался часто, покусывая усы и улыбаясь. Из-за Нурсалинских гор всходило солнце. В его прозрачных и ослепительных лучах гребень леса на горах то просвечивал насквозь, то темнел густо и плотно, сплошною стеной. По единственной там, круто проложенной дороге подымались довольно быстро два легковых автомобиля, но были они так далеки, что рокот их не долетал до дома Диярова, и потому автомобили казались нереальными — как бы продолжением давешнего сна.

Пока Дияров умывался и приводил себя в порядок, вокруг все ожило. Заорал где-то всполошенно проспавший зорьку петух, ему вразнобой ответили еще несколько кочетов-разгильдяев, и послышалось скрипенье ворот, звон ведер и людские голоса.

«Поздно теперь встает деревня. Так ведь нет же полевых работ...» — догадался Дияров.