— А он чего?
— Чего он? Стоит, словно малый, рот до ушей, улыбается; вижу, хочется ему погладить меня по головке, да решиться не может, видно, боится, что обижусь...
— А Крутанов чего?
— Ну, Крутанов тоже помягчел. Уж больно товарищ партийный секлетарь по-свойски на меня смотрит, куда Крутанову деваться? Жизнь, она такая: кого мир обидел, того и мужик прибьет. Раз товарищ партийный секлетарь смотрит на меня светло и ласково, раз он хочет меня по головке погладить, тут Крутанову, хучь он на стройке и начальник первой руки, хочешь не хочешь, надо смягчаться... И приглашает он меня, братцы, к себе, усаживает на стул перед своим столом и говорит: давай, Фахриев, начистоту: тебе Кадерматова кто — шаляй-валяй или же...
Тут, стало быть, я от злости аж поперхнулся. А кто да кто вам, говорю, товарищ Крутанов, дал такое право, чтоб смеяться над моей невестой, да еще и оскорблять ее вдобавок?!
— А он чего?
— Ему что? Думаешь, он первого такого встречает, который, значит, петух, как и я? Ору, стало быть, с пеной у рта, а он сидит себе спокойно и улыбается. Ну, когда я кричать устал, спрашивает: «Все у тебя?» — «Все!» — отвечаю. «Значит, серьезно?» — «Серьезно», — говорю.
Когда такое дело, говорит он, ты, водитель Фахриев, резину не тяни, возьми, грит, да аккуратненько, красивенько, чин по чину, женись на своей учительнице Кадерматовой. Только смотри у меня, Певчая Пташка, не вздумай начальству лишние хлопоты учинять. Квартиры пока нет. Но в бараке, грит, выделим лучший уголок.
«А свадьба?» — говорю я. «Какая свадьба?» — «Красная, говорю, свадьба. Али прав у нас нету таких?» — «Ну, улыбается, это уж вы с Мирсаит Ардуанычем поговорите. Если он считает тебя достойным, то, пожалуйста, сделаем красную свадьбу, но у нас на стройке, грит, такого еще не было».
У Шамука, Сибая, да и у других парней, которые, затаив дыхание, слушали весь этот разговор, разгорелись глаза.
— Разве и до этого уже дошло?.. — почесывая голову, сказал ошарашенно и Мирсаит-абзый.
И Исангул смотрел, раскрыв рот, на Нефуша, завидовал страстно, но по-хорошему.
— Ладно, рот-то свой... можешь и закрыть. А не то ворона накакает, — сказал ему Янбай Дауришев. Впрочем, он и сам завидовал счастью Фахриева, и сам, не отрывая взгляда, смотрел на смуглое, еще больше похорошевшее от волнующего душу разговора, округлое лицо его, на черемухово-черные, искрящиеся радостью глаза...
На другой день начали они готовиться и к свадьбе. Бригада делала это уже не втайне, а с согласия жениха и невесты, советуясь даже с ними.
...До Сагайкина наконец дошли слухи о том, что люди из бригады Ардуанова, а с ними и все работающие на стройке татары и башкиры собираются отметить свой национальный праздник, и в душе у него опять загорелась тусклая, коптящая надежда.
«То, что не смогли сделать аммонал с динамитом, сотворит обыкновенная финка. Надо расстроить, разломать к черту весь этот праздник... и сделать это так, чтобы между русскими и нацменами закипела яростная вражда, даже резня, если получится!»
Он вызвал к себе самого жестокого и безжалостного из «надежных людей» — Тошевекова; пристально глядя в его темно вспыхнувшие в предчувствии нового дела зеленоватые глаза, коротко рассказал:
— Тут татарва собирается справлять свадьбу. Учительница Кадерматова выходит за шофера Фахриева.
— Ну так что ж, пущай выходит.
— Свадьбы быть не должно!
— ...Откуда я их узнаю?
— Связной Сираев. Ну, что как дурак уставился или не знаешь? Бетонщик. Тот, что с девушками работает! Шакир Сираев, знаешь?
— Знаю, — сказал Тошевеков.
— Ну, раз знаешь, тогда давай... Сираев тебе покажет жениха и невесту. И чтобы чисто, понял?! С богом. — Он размашисто перекрестился, в заключение злобно прошипел: — Только гляди, если вдруг попадетесь, друг друга не продавать! Не то... Всю жизнь будем гнить в большевистской тюрьме.
18
Высоко-высоко, в бездонной синеве неба, мягко, словно пух лебединый, плывут белые облака. Они купаются в солнечных лучах, прозрачно светятся и кажутся легкими, как кисейные платьица маленьких девчушек.
Таежные леса в глубокой зелени. На луга словно кинут бархатный ковер, разостлан бескрайно; средь пушистого травяного узора блещет и сияет серебро реки; то укрываясь в усыпанных розовым кустах шиповника, то открываясь солнцу, подобно невесте, вышедшей напоказ, струится небыстрая речка Зырянка.
Небывалая картина открылась сегодня реке: такой она еще не видела за версты своего пути, за века жизни своей... На излучину пришли веселые, шумные люди, вбили в мягкую землю брусья, посадили громадную мачту, устремившуюся верхушкой в небо, сдвинув кожаные тюбетейки, совещались, говорили всерьез и шутя...
А вот уж дрожит воздух над речкою от голосов и гулов. Поют, заливаются гармони, плещут на высокой мачте тканые полотенца, на раздолье приречного луга возникает большой майдан — его образуют вставшие широким кругом, собравшиеся здесь люди.
Зульхабира и Нефуш пришли, чуть опоздав к началу. Вышло у Зульхабиры праздничное платье широковатым в поясе, сидит она, ушивает его, исправляет быстро и ловко; то ли от того, что нагнулась, то ли от праздничного настроения лицо у девушки заалелось, горит, словно маковый цвет.
— Ты, Нефуш, на меня не гляди пока, а то я стесняюсь. Воткну вот иголку в палец, придется тебе вместо сабантуя в больницу меня отвезти...
Нефуш и сам разоделся к празднику с иголочки, так и блестит, как самовар, не тускнеет: розовая рубаха из гладкого сатина, черные суконные брюки с карманами, привезенные с пермского «толчка» хромовые желтые сапоги — все это новехонькое; Нефуш чувствует себя неловко и стесненно, однако скидывать обновы не желает ни за что на свете, хочется ему показать себя Зульхабире, чтобы непременно оценила она; а еще хочется ему до смерти поговорить с ней, нашептаться, пусть хоть и глупостей, обняв любимую крепко, пересказать ей переполнявшие душу чувства свои, но Зульхабира — девка озорная, сама себе голова — близко не подпускает, не дает и слово сказать, ушивает праздничное платье.
Когда они добрались наконец до места проведения сабантуя, весь луг заливной был полон уже народа, и от обилия людей, от обилия солнца, от пестроты нарядов рябило в невольно смежающихся глазах.
Вдруг все громко и разом засмеялись.
Зульхабира, желая тотчас узнать, что́ там такое, уцепив Нефуша за руку, продвинулась сквозь толпу ближе к средине круга. Передние ряды, образовав этот самый круг, оказалось, сидят на зеленой траве, скрестив или вытянув ноги, и, раскрыв рты от крайнего восторга, смотрят на забавы, которые происходят на майдане. Там солидные дяденьки — многие уж с сединой — влезли ногами в мешки и прыгают, кто быстрее пробежит эдак, словно стреноженные лошадки, и падают, и хохочут сами над собой, и ругаются. Зульхабире все это видеть, как стало понятно, впервой, она заливается от смеха, люди рядом пытаются остановить ее, — куда уж! — пуще прежнего смеется Зульхабира.
Ну, ладно, смеялась бы только, а то ведь она еще ухватилась за руку Нефуша и жмет ее, и дергает, и поглаживает неосознанно, так что Нефуш — какой уж вроде бы шутник и проказник! — стесняется, косит по сторонам затуманенным глазом, краснеет, как спелый помидор, но руку не отнимает, потому как уж очень приятно ему, что любимая сидит с ним рядышком, смеется столь заливисто, должно быть, и ей очень хорошо...
Потом начали разбивать горшок, тут уж Зульхабира хохотала, кажется, до слез. А когда плюгавенький старикашка в черной тюбетейке, после того как завязали ему глаза и покрутили малость, угрожающе поднял палку и пошел от горшка совсем в другую сторону, на народ, она в изнеможении привалилась к Нефушу.
Зрители беспрестанно подсказывали играющим: «Вправо бери, куда же ты, левее давай!» — дразнились незлобиво и веселились изо всех сил.
На бой с горшком вышло уже человек пять, все они со старанием лупили палками землю, а самый удачливый оказался от горшка шагах в семи; тогда, не выдержав, вскочила с места Зульхабира, крикнула Нефушу: