Изменить стиль страницы

— Париж, — объяснила она нам. — Наверное, батька. — И указала мне на вторую трубку, имевшуюся у этого телефона.

И вот я услышал голос Шаляпина, который, как мне кажется, нельзя спутать ни с одним голосом в мире.

Голос был усталый, больной. Певец говорил дочери, что он действительно болел, и тяжело болел, но теперь ему лучше, поправляется. Просил за него не беспокоиться. Мне же особенно запомнилась заключительная фраза разговора.

Журнал `Юность`, 1973-3 _.jpg_1

Федор Иванович Шаляпин.

(Редкий снимок 20-х годов).

— Из всех стран поступили соболезнования, а из Советской России почему-то не было, — с горечью сказал певец.

— Но ведь мы же знаем, что ты жив, и не верили слухам. *

— Так-так, конечно, и всё-таки обидно…

И в этих словах, адресованных любимой дочери, мне почудилась затаенная тоска, тоска по родине, по родным людям. И я до сих пор, столько лет спустя, не могу забыть прозвучавшей по телефону нотки обиды и одиночества.

Великий певец тосковал по Родине, по России до своих последних дней, и это находило свой отзвук в его письмах друзьям и близким. «Милая Екатерина Павловна, здравствуйте, во-первых! Блудняком я стал, во-вторых, не еду вот уж второй год пошёл — в мою милую безалаберную родину… хоть и хорошо здесь, а соскучился по России здорово», — писал он Пешковой. «…Сам я работаю очень много, так сказать, «на старости лет» приходится тянуть каторжную лямку…

А вот теперь должен таскаться по Америкам. Тяжело и противно…», — писал он М. В. Коваленко.

«…Устал очень, потому что работать приходится в американском стиле, который так же различен с русским, как яблоко с соленым огурцом. Тяжело, ох, как тяжело».

Скитаясь по чужим местам, среди чужих людей, он думал о Родине, тосковал о ней.

Недавно Ирина Федоровна показала мне своеобразную листовку, обращенную к англичанам, которой он предварял свои концерты, даваемые в 1921 году в помощь голодающим Поволжья. Это были большие, напряженные гастроли. Он выступал в Бирмингеме, в Лондоне, в Шеффилде, в Ливерпуле. Вот она, эта листовка, обращенная к англичанам и нигде ещё не публиковавшаяся, хранящаяся у Ирины Федоровны.

Её текст с разрешения Ирины Федоровны публикуется в «Юности» впервые:

«Я был в Тифлисе в 1891–1892 годах. Холера свирепствовала на Волге, на Кавказе, и я бежал в Баку.

Мне было 18 лет. Ни одно из испытанных мною лишений не вытеснит из Моёй памяти голод. Судьба свела меня лицом к лицу с этой гостьей — подругой бедности. Я тщетно искал работу в незнакомом городе.

Время шло, у меня не было друзей. Когда в окнах магазинов я видел обилие всевозможных деликатесов, а из булочной доносился сводивший меня с ума запах свежего хлеба, у меня ничего не было в моих потрепанных карманах, даже на то, чтобы купить корку хлеба…Я не мог просить… Я старался спать, сколько возможно, это единственное средство заглушить, забыть невыносимые муки голода.

И сегодня, когда голод схватил миллионы людей за горло, кошмарные воспоминания об этих ужасных днях вновь воскресли, и душа моя в страданиях…

Друзья мои! Запомните! Голод приносит не только страдания физические, он убивает и душу человека.

Помогите, помогите любыми средствами, которыми вы располагаете! Я прошу реальной помощи.

Фёдор ШАЛЯПИН».

После этих концертов он перевел в помощь голодающим соотечественникам весь крупный сбор.

Квартира Ирины Федоровны — настоящий музей, где хранятся письма, дневники, подлинные рукописи Шаляпина, неопубликованные фотографии, кипы газет, журналов, редчайшие документы, связанные с жизнью, творчеством и общественной деятельностью Федора Ивановича. И вот сейчас, когда советские люди отмечали столетие этого великого русского артиста, я снова побывал в гостях у Ирины Федоровны.

В её адрес поступали приветственные телеграммы, письма.

— Но вот что мне всего дороже, — сказала она мне, улыбаясь, и показала вычеканенный на металле портрет Шаляпина. — Его привез мне один певец, гастролировавший по Уралу. Оказывается, эти значки к юбилейной дате отчеканили тамошние рабочие. Я получила этот значок и подумала: если в далёком Кузнецке рабочие отчеканили такие значки, то этот маленький штрих говорит о подлинной народной славе и о том, что советские люди не забывают моего отца.

Владимир БАРДИН

ПОСЛЕДНИЕ СОБАКИ АНТАРКТИДЫ

Журнал `Юность`, 1973-3 _.jpg_0

С первых советских антарктических экспедициях на довольствии состояло несколько собачьих упряжек. В Мирный было доставлено с Колымы пятьдесят сибирских лаек.

Была и штатная должность каюра.

С каюром первой экспедиции Иваном Моисеевичем Кузнецовым, архангельским помором, мне не пришлось познакомиться, а вот с Виктором Ведешиным, сменившим его во второй экспедиции, мы вместе возвращались из Антарктиды на «Оби». Виктор был коренастый, светловолосый парень, родом тоже с Севера. Во время качки он жестоко страдал, но на спокойной воде взахлёб рассказывал о своих собачках, сыпя кличками: Галстук, Казбек, Угрюмый, Лена, Мальчик, Индус… Товарищи Виктора по зимовке говорили, что он слишком уж ревностно смотрел за упряжками, сердился, когда его собачек без особой надобности беспокоили: «Заведи вездеход и езжай себе на здоровье, а собак по пустякам не трожь. Это ведь живые твари, с ними обращение должно быть соответствующее…»

А затем ездовые собаки Мирного, как «нерентабельный транспорт», попали под сокращение штатов. Была упразднена и должность каюра. Виктор не раз наведывался в отдел кадров антарктической экспедиции, надеясь, что о собачках ещё вспомнят. Но о них не вспоминали. Оставшиеся в Антарктиде собаки постепенно одомашнились.

На станции Лазарев, куда я попал в 1960 году, жили две огромные пушистые лайки. Её звали Лаза, его — Рев. Но, кроме этих законных полярных уроженцев, здесь обитало несколько облезлых, рыжих, постоянно мерзнущих дворняг. Как и зачем они оказались в Антарктиде, для меня так и осталось загадкой. Даже имён они не имели. Зимовщики звали этих бедолаг общей кличкой — Парамоны. Домики Лазарева были занесены метелями и находились под четырёхметровым слоем снега. Входили на станцию сверху, через люк. Помню, как я открыл крышку люка, сделал несколько осторожных шагов в темноту, поскользнулся и пошёл «считать ступеньки»… И тут в довершение всего кто-то провел мне по лицу словно тряпкой. Когда глаза привыкли к темноте, я увидел, что очутился в тамбуре перед обитой войлоком дверью. У моих ног сидели четыре собаки. Два пушистых здоровых пса и две облезлые рыжие дворняги. Псы сидели, как истуканы, а собачонки крутились под самым носом. Когда я открыл дверь, Парамоны хитро проскользнули внутрь, в тепло, Лаза и Рев не пошевельнулись.

Японцы раньше также имели в Антарктиде собак, но в 1958 году при срочной эвакуации своей станции Сева вынуждены были бросить их. Пятнадцать собак привязали, оставив небольшой запас пищи. Это событие получило в Японии широкую огласку, и вскоре в городе Осака «жертвам» был установлен памятник. Каково же было удивление японцев, вернувшихся через год на свою станцию, когда их встретили две собаки, приветливо виляя хвостами. Очевидно, они перегрызли привязь и питались все это время пингвинами и их яйцами, даже не подозревая, что скорбящее человечество воздвигло им памятник. Когда в 1965 году наш геолого-географический отряд попал на Севу, ни одной собаки там уже не было.

В других экспедициях «собачьи дела» обстояли не так печально.

Эдмунд Хиллари, покоритель Эвереста, и Вивиан Фукс, начальник трансантарктического похода, использовали собачьи упряжки для разведки дороги к Южному полюсу. И собаки Фукса добежали до полюса, как добежали в своё время до полюса собаки Амундсена.