"Спят, поди, еще все, и прислуга тоже. Анисья Васильевна к восьми только поднимается и идет на рынок, — вспомнила девочка, — а Катюша-то и до девяти часов иной раз прохлаждается в постели. Торопиться ей некуда, Ольга Леонидовна раньше одиннадцати никогда не встает. Надо подождать на лестнице, пока они сами дверь откроют", — решила она и тут же, присев на приступку, стала подробно обдумывать все то, что она решила сказать Ольге Леонидовне, как просить и молить о милости добрую артистку.
"Буду Христом-Богом заклинать ее взять меня хоть на самую что ни на есть черную работу — полы мыть, на посылках бегать, грязь убирать на кухне. Все едино, что ни придется работать буду, только бы она, голубушка, не погнала меня от себя! Только бы при себе держала!" — решила девочка. Уже самая мысль о том, что, может быть, ей, Гане, предстоит от нынешнего дня ежедневно видеть ее "голубоньку Ольгу Леонидовну", жить под одной кровлей с нею, так воодушевила девочку, такую радость влила ей в сердце, что мигом были забыты и перенесенные ею накануне жестокие побои, и обиды, и угрозы "страшной Розки". Милый образ Бецкой заслонил собою все, и Ганя сладко замечталась теперь о предстоящем ей райском житье вблизи Бецкой, и эти мечты закружили в сладком вихре горячую головку ребенка…
— Никак Ганюшка? Что ж это ты тут примостилась, девочка, и на кухню не идешь?
И небольшая дородная фигурка кухарки Анисьи Васильевны предстала перед Ганей.
— Ты от мадамы, что ли? — спросила ее женщина.
Вся кровь бросилась в лицо Гани. Она замялась и, смущенно теребя пальцами бахрому платка, прошептала робко:
— Да… нет… я, Анисья Васильевна, к Ольге Леонидовне… по своему делу я… — и умолкла, жестоко краснея в тот же миг.
— Эвона! Когда хватилась! — громко воскликнула кухарка, ударяя себя полными руками по бедрам. — Да Ольга Леонидовна еще вчера утром за границу укатила. На всю зиму, на все лето, осенью, сказывала, вернется только. На год, почитай. Так это ее болезнь скрутила сразу, сердешную, что доктора сейчас, это, ее и погнали из здешней слякоти в теплые края. Потому что здесь она беспременно пуще расхворалась бы, ежели бы хоть неделю осталась, а там-то и погода, и страна другая… Солнце, говорят, море теплое и всяких таких удовольствий вдоволь. Ну вот, она живым манером собралась и покатила. В два дня, никак. С театром своим контракт нарушила, неустойку в несколько тыщ заплатила… Что ей? Она богатая… Так-то, милая, не увидишь ты до самой до будущей, значит, осени, своей заказчицы! А мы с Катей, так и вовсе не увидим, пожалуй. Потому на другие места поступаем. И квартиру передаем. И билетики у ворот уж наклеены. Как сдадим, так, значит, мебель в склад, а сами на другое место. Вот какие дела у нас нынче пошли, девонька! — заключила тяжелым вздохом свою речь словоохотливая стряпуха.
Отворилась дверь и из нее выглянула заспанная физиономия Катюши.
— Анисья Васильевна, кофей готов… Пить ступайте… А, Ганя! Вот кстати-то… Ступай и ты, с нами побалуешься горячим кофейком! Да что это, ровно лица на тебе нет, девочка? Больна ты, или обидел кто? — тревожно присовокупила она, взглянув на белое как снег личико Гани.
С первых же слов Анисьи Васильевны об отъезде Бецкой какой-то темный туман поднялся перед глазами девочки и понемногу окутал и говорившую с ней словоохотливую стряпуху, и дверь, и лестницу. Все гуще и гуще делался этот туман с каждой секундой, в то время как все тело Гани стало вдруг странно тяжелеть, словно наливаться свинцом. Шум, звон, какие-то несуществующие крики зазвучали в ее ушах, и внезапно поплыло перед ней и добродушное лицо дородной кухарки, и лестница, и дверь, и выглянувшее в последнюю минуту сознания лицо Катюши…
Как-то странно взмахнула обеими руками, точно птица крыльями, Ганя и, зашатавшись, упала на руки подоспевших к ней Анисьи Васильевны и Катюши.
Пережитые за истекшие сутки волнения, перенесенное жестокое наказание и последний, самый сильный удар — неожиданный отъезд Бецкой возымели свое действие. Не выдержал потрясений хрупкий организм ребенка, и девочка лишилась чувств.
Уже третий день лежит без признаков сознания Ганя в чистенькой, скромной по убранству комнате горничной Катюши. И Катюша, и Анисья Васильевна приняли горячее участие в заболевшей девочке.
Из своих скудных средств обе они лечили ребенка. Был позван доктор, куплено лекарство. Поили всякими микстурами и кормили порошками не приходившую в сознание Ганю, но ничего не помогало. Состояние больной ухудшалось с каждым часом. Девочка бредила и металась в жару по постели. Из отрывистых фраз ее обнаружилась пережитая маленькой сиротой тяжелая драма. Разрезанный ненароком дорогой лиф… Жестокое наказание… Угрозы страшной Розки… И опять предстоящие наказания в случае если не простит ее, Ганю, Мыткина — все это срывалось в одном общем хаосе криков и стонов с запекшихся губ девочки.
— Изверги! Злодеи! Мучители! До чего довели ребенка! — утирая передником слезы, говорила сердобольная Анисья Васильевна, прислушиваясь к этим отчаянным крикам.
— В больницу бы ее надо, сердешную, не померла бы у нас! — первая заикнулась Катюша. — Да и мадаме, хозяйке ейной, дать знать надо! Еще скажет, укрыли мы беглую девочку у себя.
— Как бы не так! Смеет она сказать это! — разразилась негодующая стряпуха. — Да ее самое, подлую, с живодеркой Розкой этой, в полицию предоставить надо за истязания ребенка… Да я ее! — тут негодующая речь обрывалась, и добродушная толстуха неслась, насколько ей только позволяло ее дородство, к мечущейся в жару Гане.
— Болезная ты моя! Бедняжка ты моя! И нет у тебя родителев, которые бы поплакали над тобою! — причитала она, склонясь над пышущей жаром Ганей.
Приглашенный во второй раз врач посоветовал Ганиным случайным благодетельницам отправить девочку в больницу.
— Там и уход лучше, и доктора, и лекарства под рукою, следовательно, и больше причин ожидать выздоровления, — убеждал он запротестовавших было женщин.
В тот же день закутанную в теплую шубку Катюши Ганю Анисья Васильевна вместе с горничной отвезла в ближайшую больницу. А вечером обе они были уже в мастерской мадам Пике.
О чем говорили с хозяйкой и с ее помощницей обе женщины, не слышал никто из мастериц. Но по возбужденным красным и взволнованным лицам всех четверых, когда они вышли из комнаты, было видно, что объяснение это носило далеко не мирный характер. Уходя, Анисья Васильевна суровым голосом упрекала в чем-то «саму» и старшую закройщицу, упоминала покойную Зину и как будто грозила даже. А «сама» и Роза Федоровна отвечали ей дрожащими голосами, в чем-то убеждали, в чем-то оправдывались. Как, по крайней мере, шепотом передавали друг другу находившиеся в мастерской работницы.
Едва только закрылась входная дверь за неожиданными и далеко не приятными для хозяйки мастерской посетительницами, как со своего обычного места за рабочим столом поднялась мастерица Марья Петровна и торопливой походкой прошла в помещение хозяйки. А через минут пять до насторожившихся девушек долетел повышенный голос «самой», скрипучие ноты Розки и ломкий, прерываемый кашлем, высокий говор Марьи Петровны.
Разумеется, о работе нечего было и думать. И мастерицы, и их помощницы, и даже девочки побросали работу и жадно прислушивались к тому, что происходило за дверью.
Но вот внезапно стихли голоса, и на пороге мастерской появилась бледная, с горящими глазами, с резкими пятнами чахоточного румянца, выступившими на лице, Марья Петровна.
— Прощайте, девицы, — заговорила она своим слабым, высоким голосом, — не поминайте лихом, ухожу я отсюда, к другой хозяйке поступаю. И сама ухожу, и Ганю к себе возьму, если суждено ей выздороветь только. Авось, там, где пятеро человек сыты, и шестая прокормится, Бог поможет сироте! — и горячо распростившись со всеми работницами, Марья Петровна, не дожидаясь часа окончания работы, быстро покинула мастерскую.