А я теперь – дядя. Уссаться можно! И не какой-то там ординарный дядя, а дядя – пять звездочек. Но вот объясниться со своими племянниками я вряд ли когда-нибудь сумею: они совершенно не владеют русским. У меня сложилось впечатление, что и Клара уже почти не говорит по-русски. К моему сорокалетию она прислала в подарок две чашки с видами Портленда и их семейную фотографию с комментариями, написанными на таком варварском языке, что мне с трудом удалось разобрать хоть что-нибудь.

А вдруг действительно с какой-нибудь делегацией нагрянет сенатор? И ему захочется лицезреть своего ненаглядного сыночка? Теперь, после близкого знакомства с Середой, я знаю, как его встретить. Я скажу, по хозяйски охватив пространство руками: „Добро пожаловать в Страну Багровых Туч."

Однажды, когда издательство „Роса" уж очень затянуло с гонораром, случился казус. Кислицын, как обычно, припер полный рюкзачок еды, выгрузил на стол, и я принялся раскладывать продукты по целлофановым мешкам. И внезапно впал в состояние ступора. А когда очнулся, выяснилось, что я прогрыз толстенный целлофан, в который была запаяна колбаса, и, захлебываясь слюной, пожираю вкусную копченую внутренность.

Я тут же отшвырнул остатки колбасы, кинулся в туалет, бухнулся перед унитазом на колени и, засунув два пальца в рот, задергался в судорогах. Потом, преодолевая нахлынувшую слабость, медленно поднял голову. Высоко надо мной, под самым потолком, витал поржавевший, с облупившейся белой краской бачок. И мне вдруг привиделось, что я молюсь. С тех пор я удовлетворяю здесь свои религиозные потребности.

Думаю, что если еще остался Бог на Руси, то именно такой: он бурчит и вступает в безуспешную схватку с нашим дерьмом. Золотой или даже серебряный телец для нас – эклектика.

Слова молитвы у меня все время одни и те же. Когда-то мне хотелось стать летчиком. И теперь без устали я твержу: „О, Боже, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, и второе – Ричарда Баха."

Чтобы покончить с темой.

Я уже как-то упоминал, что время от времени унитаз забивается, и только мне известно в чем тут дело. Так вот, я спускаю в него фотографии сенатора с супругой. Эдвард Твердовски держит речь в сенате, Эдвард Твердовски на озерах в Монитобе занимается рыбной ловлей (здесь он почему-то никогда рыбалкой не увлекался), Эдвард Твердовски играет в гольф, а жена рукоплещет блестяще сделанному удару. Супруги Твердовски на газоне рядом с собственной виллой. На всех фотографиях у него ослепительная улыбка, сменившая прежнюю дежурную гримасу брезгливости… Почему-то унитаз, благосклонно относящийся ко всем прочим дарам квартиры, сенатором брезговал.

Я равнодушен к политике, однако с недавних пор одно имя греет мое сердце: Мадлен Олбрайт. Недавно ее назначили Государственным Секретарем Соединенных Штатов Америки. Представляете, какой удар по честолюбию сенатора? Мало того, что Мадлен Олбрайт – женщина, так она еще к тому же эмигрантка. Как и он сам. А государственный секретарь – это вам не какой-то занюханный сенатор из Орегона.

Если мне ненароком зададут вопрос из области политики, то, уподобившись студенту из анекдота, который все на свете ассоциирует с колбасой, я найду лишь один ответ.

– Кого вы считаете наиболее выдающимся политиком в мире?

– Мадлен Олбрайт!

– Кто на ваш взгляд способен победить коррупцию в России?

– Мадлен Олбрайт!

– Назовите фаворита президентских выборов во Франции (Аглии, Дании, Италии).

– Мадлен Олбрайт!

О, Б-же, дай мне одно крыло Антуана де Сент-Экзюпери, и второе – Ричарда Баха!

Вернувшись в комнату, я скользнул взглядом по папочке цвета маренго. Пожалуй, пришло ее время. К спинке кровати у меня была прикручена лампа, напоминающая вставшего на дыбы червяка. Я включил ее, направив лучик на машинописные страницы.

Роман назывался „Предвкушение Америки". Неожиданным был эпиграф: „Пусть родина моя умрет за меня" (Джеймс Джойс, „Улисс").

Главного героя величали Родионом Ловчевым. Если я правильно понял, его с детства обуревала навязчивая идея как можно качественнее выйти из бизнеса. Это и легло в основу сюжета. В молодости Ловчев жил сперва с матерью, а потом с обоими родителями – примета времени, после разоблачения культа личности, насколько известно, у многих стало получаться наоборот. Отец и мать его были людьми немолодыми, во время войны потерявшими свои прежние семьи. У отца до него было двое детей, у матери – трое. Сами они были угнаны на работу в Германию, где и познакомились в одном из трудовых лагерей. Когда союзные части заняли баварский городок, в котором они находились, у них появилась возможность остаться на Западе. Тем более, что смерть близких, казалось бы, развязала им руки. Но они захотели вернуться, поскольку до войны об отце написали книгу как о пламенном революционере, и он, видимо, слишком глубоко вошел в роль. В России их тут же повязали: отец отсиживал в Средней Азии, мать – в Сибири. К моменту ареста мать уже была беременна, поэтому первые жизненные впечатления Ловчева были связаны с зоной. Возможно, тогда и просочилась в его подсознание идея отъединиться от общества – кто знает. Или чуть позже, когда во второй половине 50-х годов они поселились втроем в однокомнатной квартирке. Страна ассоциировалась у Родиона со свинцовыми рассветами, когда основное поголовье с выражением угрюмой обреченности на лицах выползало из своих нор и отправлялось на заводы. Помимо этого, в их тесном жилище витали образы войны: солдаты вермахта в касках и с собаками, колонны изможденных людей, детский плач, гортанные выкрики: „Кто не будит слушайт немицкий официрен, будит – пиф-паф! – висет на той гиляка…" Два мощных источника – его родители – проецировали эти безрадостные видения. От этого тоже очень хотелось избавиться. Родители словно пытались собрать осколки своей прежней жизни, и порой Родион ощущал себя жалкой горкой битого стекла, тщательно сметенного на совок. Ситуация усугублялась и тем, что он с детства увлекался литературой, пробовал писать рассказы, но у него не было своего угла, где бы он мог спокойно этим заниматься. Как о манне небесной мечтал он о жалкой клетушке в коммунальной квартире. И еще о такой работе, которая бы позволила ему располагать своим временем.

Закончив институт культуры и отбарабанив положенный срок в армии, он не подался в культработники, как ожидали родители, а нашел себе место воспитателя в одном из общежитий профтехучилища. Во-первых, работать нужно было по вечерам: он совершал дежурный обход помещений, а затем запирался в красном уголке и творил. Дневное время также оставалось за ним. Во-вторых, руководство профтехучилища помогло ему с комнатой, именно такой, о которой он и мечтал: клетушки в большой коммунальной квартире, где помимо него обитало еще более двадцати человек.

Как литератор, он усиленно работал над собой. Писал по несколько часов в день, читал серьезные книги, занимался самообразованием: изучал историю, философию, религии. Морально его очень поддержал драматург Кереселидзе, руководивший одной из литературных студий. Способности Родион сперва проявлял заурядные, но постепенно, благодаря трудолюбию и помощи Кереселидзе, стал писать значительно лучше.

По сути уже тогда свою задачу на каком-то уровне он вроде бы выполнил: худо-бедно выполз из бизнеса. Обитал в мире, который сам для себя создал, пусть и с зарплатой воспитателя профтехучилища и жилплощадью в восемь с половиной квадратных метров. Но на поверку его положение оказалось достаточно зыбким. Однажды в его смену воспитанники учинили пьяный дебош, в то время, как сам он, ни о чем не подозревая, сочинял рассказы. Директор профтехучилища вкатил ему строгий выговор с предупреждением. Над ним нависла угроза увольнения.

Тогда же произошел разрыв с отцом. Еще будучи школьником Ловчев узнал, что у родителей была возможность остаться на Западе. Выбор, который сделал отец, в тот момент показался ему естественным. Но время шло, и постепенно он стал смотреть на это иначе. Как мог отец возложить на алтарь идеологии судьбу будущего ребенка?! Теперь по ночам он ворочался с боку на бок и не мог заснуть.