Изменить стиль страницы

— Как? Ты женат? — спросил Иван Васильевич.

— Женат, — отвечал, вздохнув, его собеседник, — но все равно что холостой. Опять простая и глупая история.

В Петербурге прекрасные девушки. Вглянуть на них — загляденье. Волосы их так гладко причесаны, талии у них такие пышные, а танцуют они так мило и так много, что нельзя в них не влюбиться. Я и влюбился.

Вальсом началась моя любовь, мазуркой решилась моя свадьба. Невеста моя была дочь богатого человека, который давал удивительные обеды и каждый вечер играл в вист, в так называемую большую партию. Я готовился быть счастливым. Но в Петербурге, братец, свадьба — половина банкротства. Нигде в мире нет, я думаю, обыкновения, приступая к счастию, заблаговренно его испортить и, готовясь к покою, заранее уничтожить возможность быть спокойным. В Петербурге же — такой обычай, такой закон. Как бы ни глуп был общий пример, надо следовать общему примеру. У нас для всего созданы условные правила, необходимые, как визиты и шляпочные поклоны. Таким образом, и жених обязывается к самому смешному мотовству, какое бы ни было его состояние, и тут-то пожива славянскому размаху. Во-первых, жениху предстоят непременные подарки. Портрет, писанный Соколовым [Соколов П. Ф. (1787-1847)-видный русский художник, академик портретной акварельной живописи], браслет пышный, браслет чувствительный, турецкая шаль, брильянтовые украшения и несметное число всякой блестящей дряни из английского магазина. Потом жеинх обязан отделать заново чужой дом, обставить комнаты растениями, взятыми натокат, завести щегольские экипажи с красивыми лошадьми и сверкающими сбруями. Он одевает двух огромных лакеев в ливреи с гербовыми позументами, заготовляет сервизы, бронзы, фарфоры, готовится давать обеды и, только женившись, замечает, что именно-то обедать и нечем. Отец невесты, с своей стороны, отделывает на славу спальню, как бы давая пример жениху в сумасбродстве, как бы заботясь гораздо более о пышном убранстве нанятых стен, чем о счастии и спокойствии своей дочери. Сверх того, он наполняет множество шкапов и сундуков разным тряпьем и хламом, которое, под названием приданого, уносит целый капитал, и, наконец, на другой день после свадьбы дарит новобрачного своим полным доверием. Он признается с полной откровенностью, что петербургская жизнь дорога до чрезвычайности, что повар его разоряет, что в вист играет он несчастливо, и в заключение объявляет, что надо ожидать его смерти для получения обещанных доходов. Немного сконфуженный таким странным ожиданием и такой приятной новостью, зять, с своей стороны, сознается в плачевном положении своих дел и потом, через несколько дней, ссорится навек с новым своим семейством...

Так и со мной было. Я хотел уехать в деревню. Жена не захотела. Она не так была воспитана. Она привыкла и по Невскому гулять и на балы и в театр ездить. Нечего было делать. Тут, братец, началась для меня настоящая каторга. В жизни сверх состояния бывают ужасные минуты. Иногда жена, разряженная, любезничает в ложе с франтами, а дома дров нет; иногда гости назвались к oбeду, а повар не ставит более в долг провизии и грубят тебе еще вдобавок, и ты не смеешь его выгнать, потому что ему кругом задолжал. Страшно сказать, братец, а в настоящем модном петербургском образе жизни не только нельзя сохранить свое достоинство, но едва ли можно остаться в строгом смысле слова честным человеком. Прежде всего и во что бы ни стало нужны деньги, а деньги употребляются на вздор. Вечером ты танцуешь, а утром у тебя толпятся так называемые гости кабинетные, лихоимцы, аферисты, заимодавцы. Ты закладываешь, продаешь, занимаешь; ты даешь векселя и расписки; ты отдаешь и брильянты, и серебро, и турецкую шаль, и лошадей своих; ты проклинаешь жизнь, ты близок к отчаянию.

Есть минуты, где ты готов застрелиться. И со всем тем ты затянут, раздушен, завит, ты кланяешься, и шаркаешь, и отдаешь визиты, и к тому же можешь быть уверен, что никто решительно тебя не любит и все над тобой смеются.

Так пробился я два года. Но тогда заметил я, что в свете на меня начали глядеть с каким-то презрительным и обидным сожалением. Мне меньше кланялись. Меня забывали в приглашениях. Меня в мазурке перестали выбирать, и мало-помалу все мои друзья начали отдаляться от меня, передавая друг другу не совсем им неприятную весть о моем разорении. «Сам виноват, — говорили они. — Зачем лезет он за другими? Зачем живет он с нами?» И даже люди, которых я любил от души, как братьев, поворотились ко мне спиной, когда узнали, что не могут ни обыграть меня, ни пообедать хорошенько на мой счет, — и не только не видал я от них ни одного знака участия, но узнал еще, что они разглашают мое бедствие с какой-то странной жадностью и нахально острят над моим злополучием. Это было всего для меня досаднее. Я возненавидел Петербург и решился уехать. Я продал все, что имел, расплатился с кем мог, привел дела свои в возможный порядок и в одно прекрасное утро отправился с женою в Москву на жительство.

— Ты жил в Москве? — спросил Иван Васильевич.

— Жил, братец. Опять то же самое. Опять продолжение простой и глупой истории! Жена моя хотела жить если не в Петербурге, то в Москве. О деревне и думать мне не позволялось. Вот и поселился я в Москве. Я люблю Москву белокаменную, с вековым Кремлем, с славным и родным воспоминанием на каждом шагу. Москва — сердце России, и это сердце бьется благородным чувством ко всему отечественному. В низшем слое московского населения господствует прямодушие; в высшем — блестят несколько даровитых благонамеренных умов, одушевленных любовью к полезным занятиям, стремлением к прекрасной народной цели. Но это узнал я после. Я попал в какой-то особый круг, составляющий в огромном городе нечто вроде маленького досадного городка. Этот городок, братец, — городок отставной, отечество усов и венгерок, приют недовольных всякого рода, вертеп самых странных разбоев, горнило самых странных рассказов. В нем живут отставленные и отставные, сердитые, обманутые честолюбием, вообще всё люди ленивые и недоброжелательные. Оттого и господствует между ними дух праздности и празднословия, и недаром называют этот городок старухой. Ему прежде всего надо болтать, болтать во что бы ни стало. Он расскажет вам, что серый волк гуляет по Кузнецкому мосту и заглядывает во все лавки; он поведает вам на ухо, что турецкий султан усыновил французского короля; он выдумает особую политику, особую Европу, — было бы о чем поболтать. Но это зло еще небольшое: праздность породила гнуснейшие дела. Расскажу тебе свои дебют в Белокаменной. Меня тотчас же по приезде повезли в одно приятное общество. Это общество нечто вроде министерства праздношатающихся, камеры тунеядцев. При моем появлении все присутствующие начали искоса на меня поглядывать, как бы на дикого зверя, и начали между собою шептаться. Потом какой-то господин с большим белокурым хохлом подошел ко мне и начал со мною знакомиться, говоря, что он очень знавал батюшку, служил с дядюшкой и даже немного помнит самого дедушку. «По этому праву, — продолжал он, позвольте дать мне вам совет. Видите ли вы там господина с большими черными усами? Берегитесь его... он предложит вам играть с собой и обыграет вас наверное...» Я поблагодарил приятеля моего семейства и пошел в другие комнаты. Вообрази мое удивление: за мной бежит господин с черными усами и начинает со мною разговор. «Вы давно знакомы с этим белокурым хохлом?» — «Нет, сейчас познакомился». — «Ну так берегитесь его; он хочет вас обыграть. Я почел долгом вас предупредить, потому что ваша тетушка была всегда очень ко мне милостива, да и к тому же мы, кажется, несколько сродни».

«Что же это такое!» — подумал я и с любопытством начал прислушиваться к разговорам. Но тут я наслушался таких слов, таких откровенных признаний, таких странных наклонностей, что волосы у меня стали дыбом. Иные вольнодумничали вполголоса и низко кланялись полицеймейстеру; другие рассказывали с чувством и восторгом о рубцах и кулебяках, третьи хвастали сильным пьянством, один господин рассказал даже весьма забавно, как его однажды побили, наконец, некоторые разговаривали вслух о таких удивительных московских тайнах, которых и сам Сю [Сю Эжен (1804-1847) — французский писатель, автор реакционно-мещанского романа «Парижские тайны»] не решился бы напечатать. Говорили тоже о собаках и о женщинах, с тем только различием, что о собаках относились с уважением. Старики играли в вист и громко бранились между собой, после чего, по окончании партии, ходили они обнюхивать ужин и потом уезжали домой.