2. Да и вообще с нашей молодежью не все в порядке — все никак не может дождаться возможности «отдохнуть» и "насладиться счастьем".
Я загрустил. Уж очень глубоко копает классик социалистического реализма.
— Товарищ Сталин поручил мне сократить количество ноющих, хныкающих, сомневающихся. И сделать это предстоит путем организованного идейного и всякого другого воздействия на них. Я решил, что наилучший способ — это издавать правильный общедоступный молодежный журнал. Название уже родилось: "О войне". Парни со школьной скамьи должны привыкнуть к мысли, что им обязательно придется воевать, убивать, захватывать и штурмовать. Ни слова об обороне!
— Однако, — вырвалось у меня.
Горький воспринял мою реплику, как выражение поддержки своего начинания. Конечно, он заблуждался, но пока не догадывался об этом.
— Это будет архиважное издание. Надо будет объяснить, что войны бояться не следует. К ней надо готовиться. С детского сада. Потому что не все войны плохие. Есть, конечно, плохие, не буду умалчивать. К этому разряду относятся все вооруженные выступления наших врагов. Потому они так и называются — империалистические и захватнические! А наши — нет, наши хорошие, освободительные. И еще надо воспитать в молодом поколении любовь к оружию. А еще обязательно обучать приемам рукопашного боя. А еще вести антирелигиозную пропаганду. Это их "не убий", ни в какие ворота не лезет, понимаете?
Я промолчал.
— Много у меня планов и задумок. Хватило бы силенок. И все-таки я верю, что моя мечта о журнале, полностью посвященном вопросам войны, рано или поздно исполнится!
— А ко мне вы зачем пришли?
— Тут такое дело, не могу получить разрешения от товарища Сталина. Может быть, вы поможете, словечко замолвите. Нужное дело — о войне говорить.
— А Сталин что говорит?
— Товарищ Сталин считает, что нельзя до поры до времени карты раскрывать. Он считает, что мой журнал будет выглядеть, как самая дешевая самокритика.
— А вы с ним спорите?
— Я?! Нет… Но уж очень хороша идея. А вдруг товарищ Сталин передумает и разрешит, если вы, Григорий Леонтьевич ему об этом проекте напомните?
— Не могу вас обнадеживать.
— Я понимаю.
Горький откланялся и отправился сочинять свои гениальные проекты дальше.
*
Безвластие в нашем отделе продлилось всего лишь неделю. Все это время Институт бурлил, сотрудники с утра до вечера обсуждали возможные перемены. Назывались самые разнообразные кандидатуры, достойные заменить сгоревшего на работе товарища Леопольдова. Я старался не участвовать во всеобщей трепотне, поскольку что-то подсказывало — вновь назначенный начальник неминуемо окажется хорошо знакомым мне человеком.
Так и вышло. Однажды утром я увидел в институтском коридоре Александра Ивановича Букашко. Его сопровождал крайне возбужденный Михаил, который бестолково размахивал руками и что-то проникновенно разъяснял.
Случилось, отметил я равнодушно. И не ошибся. Призвали Букашко на новую государеву службу.
В первый же день я был вызван на ковер к новому начальнику отдела. Встреча прошла совсем не так сердечно, как прошлая, состоявшаяся в моем кабинете всего пару недель назад. Понятно, что Букашко, несмотря на свою явную дисциплинированность и верность идеалам, сохранил где-то в глубинах своей души (поскольку речь идет о партийном работнике, наверное, правильнее говорить — в глубинах своего организма) по-детски наивное представление о том, что назначение на должность начальника отдела автоматически делает его моим руководителем. А потому общаться со мной по-прежнему ему непозволительно, поскольку роняет авторитет.
— Ознакомился с программой ваших действий, Григорий Леонтьевич.
— С программой? С какой программой? — удивился я, но тотчас сообразил, что речь идет о моей первоначальной записке, направленной товарищу А., в которой я безответственно рассуждал о ментальных способностях диких муравьев, как о самом перспективном направлении в достижении практического бессмертия. Я уже и думать забыл о муравьях и о своих первоначальных планах, но бумажке дали ход. И теперь она превратилась в официальный документ.
— И как она вам? Правда, хороша?
— Никто до вас не связывал проблему бессмертия с нравственными исканиями среди несознательной части диких муравьев. Вы — первый.
— Ага! Значит, оценили! — что-то шевельнулось в моей душе. Я словно бы проснулся после долгого и неестественного сна. Ненависти к диким муравьям я больше не чувствовал.
Букашко болезненно зажмурился.
— Нет, — вырвалось у него явно против силы. — Сомневаюсь, что муравьи, пускай и дикие, отвечают чаяниям советской общественности. На вашем месте, Григорий Леонтьевич, я бы решительно пересмотрел направление поисков. Решительно и бесповоротно.
— Например? — искренне удивился я. До этого момента мне и в страшном сне не приснилось бы, что в голову Букашко может прийти абсурдная мысль, что вместе с должностью он получил право указывать, какими научными исследованиями мне следует заниматься. Потакать ему не следовало. — Что это за игру вы затеяли, товарищ Букашко?
Букашко покраснел. Ему явно было не по себе. Но он быстро взял себя в руки, набрал в легкие побольше воздуха и выпалил на одном дыхании:
— Почему бы вам вместо муравьев не заняться тараканами? Это ведь сделать не трудно?
— А зачем? — удивился я.
— Для вашей же пользы… Тараканы — значительно ближе к пролетариям, чем муравьи. Неужели, не понимаете?
— Я не занимаюсь тараканами, — мне захотелось нахамить своему новоявленному начальнику. — Я не занимаюсь муравьями. Мой метод достижения практического бессмертия только основан на работе с дикими муравьями. А это, признайтесь, совсем не одно и тоже. Запомните на будущее!
— А разве есть разница?
— Конечно. Об этом не знают только явные идиоты и выпускники Коммунистической академии, — вспылил я. — Во-первых, строение задних лапок…
Букашко помрачнел и что-то записал в тетрадку, которая лежала у него на столе.
— Не буду спорить, вам виднее… Руководство вам полностью доверяет. Со своей стороны, я обещаю оказывать посильную помощь. Жаль, конечно, что мне не суждено было стать героем гражданской войны. Не исключено, что на этом посту я бы сумел принести партии больше пользы. Но… ЦК бросил меня на науку. Я понимаю, что нельзя оставлять этот новый трудный участок без партийного руководства и контроля. Значит, здесь мое место, здесь я буду перевыполнять нормы выработки и совершать свой ежедневный трудовой подвиг… Только не подумайте, Григорий Леонтьевич, что я затаил на вас обиду. Какие могут быть обиды между своими…
И тут Букашко задумался. Неожиданное, надо сказать, получилось зрелище. Его нос слегка сморщился, глаза остекленели, дыхание участилось. Мне даже показалось, что в кабинете эхом отозвалось встревоженное биение его сердца. В первый момент я испугался, что невольно повредил здоровье ценного кадра, но потом сообразил, в чем дело, и успокоился.
Нечто подобное произошло однажды с товарищем А., когда тому вздумалось решать, гад я или нет. Это был не простой вопрос, скорее идеологический, чем бытовой, поскольку предполагал ответственность за любой вариант решения. И это правильно. Букашко сказал: "Между своими"… Но можно ли считать меня своим, он не знал. Впрочем, этого не знали так же: товарищ А., Буденный, Киров, Сталин, Горький, Лысенко, Богомолец и многие-многие другие видные деятели коммунистического движения.
То есть то, что я чуждый — было ясно и без обсуждения, но перекрывала ли польза от моей деятельности эту чуждость, решить пока никому не удалось.
Я решил немного помочь Букашко выйти из затруднительного положения.
— Вы, Александр Иванович — мой начальник, я — ваш подчиненный. Совсем своими людьми мы не можем быть из-за разного служебного положения. Вы — мой командир.
— Правда? — обрадовался Букашко. — Как это замечательно, Григорий Леонтьевич! Вам уже говорили раньше, что вы на редкость серьезный и дисциплинированный сотрудник?