Изменить стиль страницы

Что он мог? Он был никто. Его вообще не было в природе. Он мог бы смутить «самозванца» своим появлением. Но это значило выдать себя противнику, и не так-то он прост, этот Лео, чтобы смутиться. Выйти на паперть и набить диссертанту морду? Заберут в милицию, будут судить. А как хотелось просто набить морду. Наверно, потому, от греха, решил он уйти. Не мог он слышать свои слова, свои мысли, свои методики из уст этого подонка, слышать и быть бессильным помешать этому. А впрочем;

«Что в имени твоем?» Никому не ведомо имя создателя колеса или «Слова о полку Игореве». Что мне Гекуба, что я Гекубе?..

Дим вышел. Он ездил в переполненных троллейбусах.

Ходил по городу, сидел на скамейках в скверах, опять куда-то ехал в вагонах подвесной дороги, спускался в метро, и в толпе ему было легче, он как бы действительно переставал существовать. В конце концов, непонятно как, он вновь оказался у парадной института, где шла защита. Впрочем, все уже кончилось: медики выходили, обсуждая событие. Ояи были скептичны, они сомневались, что вообще есть какое-то поле печени или что-нибудь подобное и что можно лечить, воздействуя на деформированные потенциалы этого поля. Как хотелось врезаться в эти диалоги!

И вот глаза Лео. Он, видимо, заметил Дима, вздрогнул, пожал плечами, надвинул на глаза шляпу, зашагал своей гиппопотамьей походкой. В длинном плаще, телепавшемся по икрам, бородатый, он напоминал не то народника, не то кучера, не то сельского попа. Дим смотрел ему вслед — в кургузую спину. Он смотрел, ненавидя и бессильно сжимая кулаки.

И вдруг Димову шею обвили чьи-то руки, на одной из них болталась сумочка.

— Димка, Димка, ты?

Дим стряхнул с себя то, что ему показалось — и действительно было Констанцей. Это было нелепо и сумасшедше, как будто какой-то пошлый розыгрыш или шантаж.

Она была в белом развевающемся плаще, в замшевых сапожках на высоком каблуке, волосы ее казались темнее, чем прежде. Ее глаза наполнились слезами. Они сияли счастьем, каким-то безумием счастья, и все нежное круглое ее лицо было просто наэлектризовано счастьем вопреки всему, несмотря ни на что.

— Димушка, миленький, солнышко. Не верю, не верю. Просто мне очень везет, я везучая. — Ее бессвязная речь, какой-то несусветный лепет и весь ее вид ошеломляли. — Ты не узнаешь меня? Или это не ты? Дим? Но ты пахнешь, как ты.

Она потрясла его за плечо:

— Дим!

— Нет, отчего же, я — это я. А вы — это вы. Констанца Левченко — из ветинститута и… по совместительству… Впрочем, не знаю, где и кому вы сейчас служите.

— Вы?.. Ты говоришь мне «Вы»?

Дим начал соображать: «Эта женщина хочет воспользоваться тем временным провалом, который отделял его теперешнего от того, который был? Спектакль на публику?» Он не мог одолеть неприязни… И все же ее поведение было слишком нелепым.

— Идем же — к нам… Тебя ждут Леша и Дима.

Это было уж слишком.

Загипнотизированный всей этой чудовищной нелепостью и ощутив вдруг всю беспомощность свою — в чужом мире, где он был — не он, Дим пошел с ней рядом.

Все показалось вдруг ирреальным, как бы зеркальным отражением.

Она втолкнула его в такси.

Лифт поднял их на девятый этаж.

Почти до самого окна доставали верхушки сосен. Они раскачивались — с каким-то отрешенным покоем невозмутимой вечной мудрости деревьев.

— Садись. Вот твои письма… А я сейчас… Я скоро приду…

И бросив на стол письма, быстро ушла. Щелкнул замок.

Дим остался один со своими письмами.

Одно, другое, третье…

Это были письма к ней — к Констанце. В них были ласковые слова. Он называл ее «Моя Ки».

Это был его почерк.

И все-таки он не мог поверить. В нем не было любви и нежности к этой женщине, которая, кажется…

Дверь в маленькую прихожую была приоткрыта, и оттуда, шевелясь, проникал луч вечернего солнца. И когда она вошла в плаще и, как птица, выпустила из-под своих крыл двух малышей, он сразу почувствовал и понял, что это — его дети. Им было года по три с гаком. (Значит, четыре года назад он был жив.) Один был в желтом, другой в красном, — их, пожалуй, и можно было отличить только по одежде. И вместе они были вылитый он — будто сошедший со стула той детской его фотографии, снятой где-то в «фотомоменте», с торчащей козырьком челкой, с взвихренным хохолком.

Это стало ясно, как только Констанца сняла с мальчуганов береты.

— Леша и Дима, — Констанца тревожно улыбнулась, подталкивая сыновей вперед.

Она не сказала им: «Вот ваш папа…» Это его даже обидело. Констанца остыла от первого безрассудного порыва. Смотрела, вдумывалась — хотела понять.

Дети стояли перед ним, как намокшие цыплята, — отчужденные, напуганные какой-то неправдой.

Рожденное из самых глубин желание схватить этих мальчишек, прижать их к себе, потискать, посадить к себе нашею означало в то же время признание, что Констанца его жена, что он, следовательно, любит ее, но этого, не было. И не могло быть, потому что В недрах его души непроходящей болью ныла другая любовь.

Констанца поняла. И впервые ужаснулась пропасти между ними.

Все эти дни, часы она была с ним — мертвым, ни о ком не хотела думать, ни знать, а когда он пришел живой, оказалось, что его — нет, просто — нет! Констанца стащила с себя плащ, вытерла детям носы. В острой прорези платья Дим увидел межинку грудей. Она раздевала детей, обтекала стулья, углы шкафа, книжные полки, как рыба в аквариуме. И удивительно было в ней это сочетание полноты и элегантной верткости.

Скользнув возле Дима, она взяла детей за затылки и затолкнула их в соседнюю комнату — одному сунула пластилин, другому — заводную машину.

Она посмотрела в его глаза. В них были растерянность и решимость вместе. Он должен был ответить ей, он понимал, что вся правда на ее стороне. И ему захотелось быть тем, кого она ждала. Но не мог он! И от беспомощности, не отдавая себе отчета, он подошел к ней и ткнулся, почти ужасаясь того, что делает, в ее затылок, в густоту ее ржаных волос, взбитых в прическу.

И запах их оглушил его. Говорят, есть сто тысяч запахов. Наверно, их во много раз больше. Это был любимый запах — это был запах любимой. Да, так должна пахнуть любимая женщина — его женщина… Это как почерк.

У него сладко закружилась голова. Он счастливо усмехнулся в глуби себя, а она оттолкнула его плечами.

— Нет, Димушка. Я хочу только правды… Не надо… Боже мой, какая дичь… Я считала дни… часы…

Дим не хотел думать о той — другой, о Лике. Было ясно, что она предала его. Он почувствовал, что всегда обманывался в ней. Значит, в нем самом было что-то, что не давало увидеть, какова она на самом деле? То есть он и видел, но не хотел видеть, говорил себе: «Может быть, это не так?» закрывал глаза. Было слишком много вложено себя в нее, чтобы отказаться, — это был отказ от самого себя. И заставлял себя верить, что она такая, а не такая. Или думал, что она опомнится и вдруг переменится и станет похожей на то, что он ждет от нее. Но она оставалась тем, чем она была. И с этим ничего нельзя было поделать. Да и не надо было… Он это уж сейчас-то совсем понимал, и все же его тянуло и хотелось видеть ее. И хотелось избавиться от этого, и потому еще больше тянуло.

Хотелось уйти, сбежать к ней — к той, хоть бы только опять постоять под окнами, выждать, пока она выйдет или придет. Понять, понять… Чепуха, будто здесь можно было что-то понять. Все было так, как было. И опять инерция ушедшего, несуществующего хватала его за сердце. И он понимал, что заглушить это бессмысленное и несуществующее он может только новым чувством. Но не мог. Смотрел на Констанцу и не мог, и, чтобы оправдать в себе это непонятное, не поддающееся рассудку, он вызывал в себе угасшую подозрительность:

— Три дня назад ты была в Пещерах — зачем? Я видел тебя за деревьями, или это была не ты?

— Это была я.

Дим вздрогнул. Он думал и надеялся, что она откажется, смутится.

— По городу разнесся слух о твоем появлении, но здравые умы утверждали, что это не ты, а самозванец — твой двойвик. Я и раньше слышала о человеке, очень похожем на тебя… Но я знала, что если ты — это ты, то обязательно появишься там — в своей лесной лаборатории. И я ждала тебя. Я хотела броситься к тебе, но ты вдруг увернулся в чащу, и я подумала, что, может быть, это все же не ты… Но потом я видела тебя у нашего института…