Изменить стиль страницы

Повесив лейку в сарайчик, Констанца подобрала рассыпавшиеся волосы, небрежно заколола их и направилась в дом.

Что мне оставалось делать — не прятаться же за шкаф?

Я быстро расшторил окно и встал посредине зала — как для моментальной фотографии, чтобы она сразу увидела меня и чтобы никаких недомолвок.

Она вошла, тихо сказала «ой», одернув подол. Выпрямилась, с легкой надменностью запрокияула набок голову, отчего волосы рассыпались и волной упали на плечо.

— А, уже выпустили?.. Вижу, вас шокирует мое появление в вашей резиденция. Объясняю: о происшествии вчера же стало известно Зайцеву. Он послал меня присмотреть, если вы… словом, там… задержались… больше, чем следует…

— Откуда ему стало известно?

— Спросите что-нибудь попроще. Мне сказали, я…

— Слуга двух господ?

— Ага! — Она сузила свои кошачьи глаза, померцала ими, нагнулась, пряча за упавшей прядью лицо, нацепила стоявшие у порога туфли. — Будьте добры, подайте мне сумочку, вон там — за вашей богоданной купелью… Мерси. — Легко и изысканно крутанулась на носках и зацокала по кафелю. Мне оставалось взирать лишь на ее дерзко покачивающиеся бедра.

— Почему же Зайцеву?.. — все же не выдержал я. Приостановилась, повернула слегка голову:

— Видимо, потому что он — и. о… Филин загорает в Ливадии. Всего доброго. Слагаю свои полномочия, — Наклонилась, взяла тряпку, бросила. Подотрите за собой. Наследили. — И исчезла, легко притворив дверь.

«Здесь витала тень Лео и Констанцы».

Я впервые с такой отчетливостью осознал, что ведь Констанца — сестра Лео. Что именно она познакомила меня с ним, то есть даже не познакомила, а как-то странно подтолкнула меня к нему. И совсем уж нелепые мысли лезли в голову, в которых я никому бы не хотел признаться: я плохо подумал об Иване Федоровиче и о всей этой затее с назначением меня зам. нач. ОКСа и «лесной лабораторией».

Мне показалось, что Лика вполне искренне обрадовалась мне, когда я нагрянул через неделю, хотя холодок какого-то недоумения царил между нами. Обижаться, конечно, надо было бы мне, а не ей. Правда, она позвонила мне в Пещеры на следующий же день после моего триумфального возвращения из мест не столь отдаленных, но лишь затем, чтобы сказать мне, что я мог бы и позвонить ей «оттуда», что она всю ночь не спала и что на генеральную репетицию ей пришлось идти с головной болью. Я ей ответил примиряющей шуткой, что-то вроде:

«Ну вот, с больной головы на здоровую». Это ее совсем разобидело, и она, крикнув, что ей надоели эти спектакли на публику со всякими крылатыми крысами, повесила трубку, моя же истерически запищала в моей руке… Да, встретила она меня радостно, подскакивая на одной ножке, размахивая соскочившей с ноги туфлей, хотя и настороженно, чуть отстранясь, будто я был все же слегка зачумлен и чем-то даже опасен. По комнате ходила, выдерживая некоторую дистанцию. На другого мужчину это, может быть, действовало бы разжигающе, но не на меня.

Я тоже стал описывать какие-то ведьмины круги…

Боязнь разлада все чаще влекла меня вечерами домой, и я приезжал с последним поездом. Просыпаясь ночью, я замечал, что она сидит, подобрав колени к подбородку, и тревожно разглядывает меня. Я спрашивал: «Что ты?» Она гладила меня по голове и говорила: «Так». И вздыхала. Прощалась со мной, что ли?.. Я чувствовал, что она все отдаляется и отдаляется от меня, но словно бы и терять меня не хочет. К тому же я все отчетливее понимал, что она чем дальше, тем больше ищет во мне не то, что сближает нас, а то, что отдаляет: так ей было легче, видимо.

— Неужели ты думаешь, что я не хочу тебе удачи?. — Она гладила меня по плечу.

— Ошибки в науке, тупиковые ситуации — те же удачи, — злился я.

— Может быть. Но если вся твоя жизнь будет только ошибкой? Тупиком?

— Пусть.

И все же я взбунтовался. Тогда-то, кажется, у меня и появилась мысль «записать себя», записать и небрежно подарить ей пластинку со своим «Я» подарить как нечто совершенно незначащее, как какой-нибудь твиг.

Да, я хорошо помню, как зародилось у меня желание преподнести ей такой подарок. Но, собственно, игра самолюбия была лишь толчком. Мне не давали покоя мои пенорожденные твари. Естественно, я обратился опять к голографии… Запечатлевшись в застывших волнах дифракционной решетки биоколлоида, как бы ждущей лишь того, чтобы на нее был направлен луч лазера-проявителя, я всю эту «композицию» записал затем на пластинку из прочнейшего металла, который боится разве только плавиковой кислоты.

Потом уже в одной из прибрежных пещер, простирающихся под насыпью недостроенной железной дороги, неподалеку от своей «лесной лаборатории», поставил семь сосудов — для надежности семь — с биоплазмой и лазеры с радиоприемниками в крутящемся карабине.

Вообще все можно было бы сделать проще: запечатлеть себя «негативно» во всех этих параллелепипедах, a когда потребуется, нажать кнопку — пустить опорный луч в один из чанов — для проявки и материализации, но я боялся, что дифракционная сетка со временем может потускнеть и вместо меня явится какой-нибудь хиляк, Может быть в черно-белом варианте, или вообще никто не явится. В пластинке мне казалось надежнее. Впрочем, я, наверно, хитрил сам перед собой. Очень уж мне хотелось преподнести эту пластинку как сувенир, как нечто вещественное.

Значит, я в конце концов подарил ее Лике.

И вот теперь явился этот «Я»! Возникший из биомагмы, точный дубликат прежнего своего «Я» — со всеми потрохами, с умом, чувствами, знаниями, всем опытом своей жизни.

«Я», не знающий, куда идти, куда ехать, где найти пристанище, где преклонить голову…

Теперь оставался только вычислительный центр. Кот.

Хотя Дим с ним так и не сблизился и их связывали только деловые отношения, но именно эта нейтральность (если она сохранилась) и была сейчас нужнее всего.

Кота на месте не оказалось.

Дим шел, по-прежнему обтекаемый толпой, и навстречу ему струился поток лиц. Внезапно что-то кольнуло его — взгляд, улыбка, жест… Знакомое что-то. Так и не поняв — что, он подумал: «очень знакомое», как будто он сам шел навстречу себе. Дим оглянулся, но тот человек уже исчез в водовороте голов. «Что, если жив я — тот! Что, если я не умер? Что, если НАС, совсем одинаковых, оказалось двое — похожих до последнего атома?.. Двоеразъятых лишь в пространстве? Я здесь, он — там, в нескольких шагах от меня. Когда я один я есть я, умерший и воскресший, но когда появляется еще один такой же — то я уже не есть я? Как валет на игральной карте. И чтобы кому-то из нас стать Вадимом Алексеевичем, другому из нас надо умереть? Значит, если есть тот, я мог и не возникать вообще? Значит, рождение совсем подобного — это еще не рождение того же самого?» Это было непонятно — как непонятна бесконечность пространства, и холодило сердце тоской безысходности… Дим прогнал эту мысль.

И все же он не мог отделаться от этой мысли.

Однояйцевые двойняшки рассказывали (вспомнилось ему), что в их раннем детстве бывали моменты, когда один, глядя в глаза другому, вдруг испытывал какое-то умопомрачение, — и одному и другому начинало казаться, что они слились в одно, что каждый из них на мгновение как бы умер в другом, когда становилось непонятно «Я» это «Я» или «Я» это — «Ты». И если в минуту такого всепоглощения безболезненно умертвить одну из половинок (плоть одного из них), то они останутся жить в одном, двое в одном — как одно целое! Так?.. Так ли?..

Дим вздрогнул. Прямо на него шел в нейлоновом стеганом ватнике взъерошенный очкарик. Его давний приятель — однокашник по университету.

— Сколько лет!.. Ну как? Выглядишь на все сто. С юга? Слышал, слышал — выгнали. Так и не защитил? Неудачники мы с тобой, — досадливо цыкнул сквозь зубы. — Я вот тоже никак… Одну пьесу мою, может, слышал? «Мастодонты» — под чужим именем поставили и заголовок переменили, — судиться буду. А вообще-то все хорошо. Ну, бывай.

Нет, это все показалось. Никакого двойника не было.

Солнце ушло за дома и теперь сквозило своими пологими лучами вдоль переулков и улиц.