Изменить стиль страницы

— Ну, ты не прав.

— Вполне возможно… Пусть приходит, пьет кофе — я не возражаю. Я даже могу с ним сгонять партию в шахматы…

— Еще бы ты возразил!

Лика сделала яичную маску и легла на постель вверх лицом недвижимо. Она молчала несколько минут, потом сказала, почти не шевеля губами:

— Отаки это винство… Чевовек к тебе с духой… Даже если… Тоило асветить удаче, и ты…

— Замолчи, Лика.

— Авдываишься?

— Я сейчас уйду. Не знаю — совсем уйду.

— Ты потерял юмор, — приподнялась она. — Кажется, я скоро потеряю тебя.

— Ты ревнуешв?

— Глупая. — Я обнял ее, присев на постель.

— Ты меня размажешь.

Засыпая, она сказала:

— Не дыши мне, пожалуйста, в ухо.

«Засветила удача и»… Значит, Лео так преподнес все это? Ну, а я? Имел ли я право отставить его? Ну, усомнился человек — он не исключение. У него свой путь, свои планы. Хочет переждать? Да, в этом есть что-то не очень приятное, — и эта кошка в домашнем холодильнике… Не желает быть ступенькой для бессмертия других, — сам хочет?! А разве я тоже не хотел бы?.. Вообразить только состояние последних смертных в канун изобретения вечной молодости! Почему в самом деле не подумать, как бы и самому оказаться там, в обществе вечно юных, — перешагнув века. Ну ведь и я о том же — как спастись? За что же я сужу Лео?

Не сужу — не выношу. Его голос, его походку, его смех, его запах, даже его молчание. Хамство. Это скоморошество. Как она сказала? «Теленок». Да теленок! Великовозрастный теленок с потрясающим ребячьим негативизмом. Человек, защищенный начисто от чужой боли…

И будь у него семь пядей во лбу, — не хочу!

Отчеты по плановым Заданиям — я задержал. Главы диссертации оставались ненаписанными. И на доске объявлений уже более двух недель красовался выговор, подписанный нашим директором Иваном Федоровичем. Что ж, он был прав, — я его подвел.

Чаша, как говорится, была переполнена.

И вот в один из таких, взведенных, как курок, дней меня вызвал к себе Зайцев.

А было так.

Утром, только я вошел на институтский дворик — навстречу мне Констанца. Она шла, вернее как бы въезжала, словно Клеопатра на триумфальной колеснице, сдерживая на поводах шестерку собак, которые радостно лаяли и тянули ее.

Когда-то она была лаборанткой, и в ее обязанности входило разводить собак по лабораториям. Собаки, завидев ее, бросались целоваться. Вообще она была прирожденной собачницей, и, говорят, даже работала инструктором при собаководстве, натаскивала медалистов для военкомата. И теперь, став старшей научной сотрудницей, отбивала хлеб у лаборантки, которая должна была их водить. Откуда-то вывернулся Гаррик-кудлатый, в модных клешах:

— Привет, старушка, и как ты справляешься с такой оравой?

— Безусловное взаимопонимание на основе условных рефлексов. Просто люблю их.

Я ощутил мгновенный взгляд, скользнувший по мне, но будто его и не было. Войдя уже в парадную нашего корпуса, я приостановился: все-таки меня задевала эта ее непринужденность с Гарриком.

— Ты знаешь, — вдруг воскликнула она, пожалуй слишком экзальтированно: может быть, она чувствовала, что я слышу? — Вчера прихожу, а Степа — у Марины Мнишек в клетке. Два года тосковал — выл, скулил, глаз с нее не сводил… Наконец догадался: сам открыл свою задвижку, а потом — у нее в клетке. Смотрю, — батюшки, оба в коридоре, она ему морду на шею положила… Вот вам и условные рефлексы. Додумался ведь.

— Это, старушка, по Фрейду: сублимация.

— Рассказываю об этом чуде npoфeccopy Лысу, А он мне: «Я запрещаю вам говорить, что собаки что-то там думают. Это — не научно. Это — антропоморфизм…» Ну, посмотри на нпх. Какой же это антропоморфизм?..

Вдруг худущая, с проступившими ребрами, с перешибленной ногой сука, которую с чьей-то легкой руки звали Людовик, потянула «колесницу» на меня.

Констанца передала поводки прочих Гаррику, а сама пыталась сдержать Людовика.

Мне ничего не оставалось, как выйти из дверей, как будто я уже сбегал наверх и вернулся.

— Вадим Алексеевич! — В это время Людовик наскочил или, вернее, наскочила на меня и стала лизать мне руки; в растерянности я гладил ее, а Констанца сказала: — Как хорошо, что я вас встретила, — вас просил зайти Зайцев, сразу, как придете, — смотрела на меня нервно мерцающими глазами: Ну, напишите вы им эту несчастную главу, киньте кость. Вам же лучше, сказала это несуразное, махнула как-то странно своими разметавщимися косами и сильно потянула упиравшуюся суку.

Я поднялся к ученому секретарю.

Зайцев вышел из-за стола, протянул и оторвал от меня ладонь и предложил почти нежно:

— Присаживайся.

Сам зашел за высокую спинку старинного стула — будто за кафедру:

— Что же ты, браток, подводишь? Я ведь тебя рекомендовал.

Он смотрел своими ясными глазами, затененными громадными ресницами. Голова его лежала прямо на плечах (у него очень короткая шея), и он мне показался горбуном, подсматривающим из-за забора.

Мне стало неуютно в моем мягком кресле.

— Я-то ведь, если откровенно, думал из тебя наследника себе готовить. Ну что прикажешь делать? Пока была одни разговоры — ладно. Я сглаживал. Теперь вот у меня докладная.

— Донос, — буркнул я.

— Зачем же так, — поморщился он. — Докладная. Все вещи имеют свое имя и предназначение. И не думай, что Филин за тебя горой. Он хочет, чтобы о нем думали, что он добренький. Заигрывает.

Он вышел из-за своего укрытия и дубовато прошелся.

— Поставь себя на мое место. Ну?

— Я разорвал бы.

— Ну, знаешь! Некоторым вещам надо давать политическую оценку. Слишком много с тобой возимся, Вадим Алексеевич. До коей поры ты намерен сидеть между двумя стульями?

Он засопел, и полоска шеи, выглядывающая из-под воротничка, побагровела, и все лицо налилось кровью.

— Так! А тебе известно, что Семен Семенович болен? Подозрение на рак.

Получалось, будто именно я довел его до рака.

— Рак чего? — спросил я.

— Не рак, а подозрение на рак.

— Ну подозрение — на что?

— Что-что! Печени!

— Он в больнице?

— Пока дома… У тебя уже выговор есть! Имей в виду… Ну чего ты добиваешься, как полоумный? Полетит к дьяволу твоя диссертация… Ну хоть бы защитил… И мы рассчитывали на твою тему, думали включить в план научных работ института. Могу поручиться, что она не стала бы достоянием грызущей критики мышей. Пойми ты! Чучело гороховое!

Мне показалось, что у него задрожал подбородок, а глаза стали голубыми-голубыми.

— Рак печени? — Я вдруг увидел эту печень, охваченную пожаром, я увидел, как деформируются печеночные клетки Семена Семеновича, выпавшие из-под генетической гармонии, как они мутируют… И болью меня шарахнула мысль: а что, если? Если…

— А что, если? — сказал я, кажется, вслух.

— Что — если? — переспросил он подозрительно и погрозил мне пальцем: Никаких «если»… Мы тут посоветовались и решили дать тебе последнюю возможность, Ограничились понижением в должности. Будешь младшим научным сотрудником. Попотей. Много самостоятельности тебе дали, — он запыхтел, засопел, как еж.

— Спасибо за доверие. Можно идти?

— Идите.

Я повернулся по-военному, щелкнул каблуками и уже взялся за дверную ручку, когда он мне решил сказать еще нечто поучительное:

— Меня просто потрясает твой цинизм… Я вспоминаю одного циника из Андерсена Нексе. Перед тем как повеситься, он зажег канделябры, разделся и повесился у себя под окном голый!

Я до сих пор не понимаю, что он хотел этим сказать. Может быть, то, что он все же читает худлитературу?

Скрюченные морозцем листья струились по мостовой, уползали в подворотни. Я ходил по гулким, еще пустынным улицам. Я вышел из дому за три часа до работы, чтобы подумать. В ритме шагов сами собой возникали мысли, цепляясь одна за другую, уходили… И все о том же. Это была почти шизофрения. Что бы я ни делал, с кем бы ни говорил, о чем бы ни размышлял везде я видел и искал ее — Смерть, которую я должен убить, как Раскольников старуху-процентщицу.