Изменить стиль страницы

Николай с недоумением взглянул на командира, не спеша отложил сапог, спрыгнул вниз и вскоре вернулся с крохотным осколком зеркала.

— Вот, — подал он.

Соколов придвинулся поближе к люку и заглянул б зеркало: перед ним было совершенно чужое, исполосованное шрамами и заросшее густой темной бородкой лицо.

— Я так и предполагал, — только и сказал он, вернул Николаю осколок зеркала, лег лицом вниз и затих. “Нет больше Соколова. Нет!.. Близкие и то мимо пройдут: не узнают. Нет Соколова, но зато есть Сарычев. Правда, Кольку все считали красивым парнем”.

Полянский принял огорчение командира близко к сердцу. Поглядывая на него искоса, он пальцем выбил на прикрученной проволокой подошве барабанную дробь и бодрым тоном проговорил:

— Работка! Сапоги — на совесть! На край света пехом следовать можно. За голенища ручаться не могу, а за подметку головой отвечу — не отстанет.

Майор перевернулся на спину и стал смотреть в перехваченный колючкой люк: перед ним поплыло небо, синее и безоблачное. Майор приподнялся на локте. Теперь он видел и землю. Эшелон медленно полз мимо разбитых осколками деревьев, мимо сожженной деревушки. По пустынному полю тянулся противотанковый ров. Рядом чернели траншеи с противопехотными ежами. Сладковато-дымный воздух, проникавший в вагон, был насыщен дыханием войны.

По шоссе, что жалось к железнодорожному полотну, тянулись на восток обозы. Эшелон обогнал их. И вот уже, лязгая траками, по шоссе двигаются танки, бронетранспортеры с пехотой. Все ото, сливаясь вдали, напоминало гигантского червя.

Майор тяжело вздохнул и снова лег лицом вниз. Тогда Николай прильнул к люку.

— Вот бы… — сказал он, ни к кому не обращаясь.-

— Ну-ка! — сутулый парень решительно потеснил Николая и, близоруко щурясь, уставился на вражескую колонну. — Ползут гады, — он бесцеремонно перекатился через Соколова, надел очки с потрескавшимися стеклами и начал читать вслух стихи:

Где ты, друг мой! Отзовись, откликнись,
По пути открытку оброни…
Но в молчанье тополя поникли
К грудам развороченной брони.
И дымят обугленные дали
Фронтовых немереных дорог,
И повозки молча проползают
Курсом отступленья на восток.
Здесь, мой друг, встречал ты вражью силу,
Лязгом разбудившую поля,
Потому и встали над могилой
В караул почетный тополя.
Может? Нет я в смерть твою не верю —
Мы сейчас не смеем умирать!
Смело мы пойдем навстречу зверю —
Раз пришлось — так будем воевать.
Чтоб потом, с досады не краснея.
На вопрос любой — ответ один:
Как и все твои сыны, Россия.
Мы вошли с победою в Берлин.

В вагоне притихли. Все слушали парня, стараясь не пропустить ни одного слова. “Где я видел его! — думал Николай. — Нет, ни разу не встречался с ним раньше. Не встречался, а знаю! Ведь Луценко рассказывал о нем! Луценко рассказывал, а Нишкомаев читал стихи”. Пододвинувшись к парню поближе, Полянский шепотом спросил:

— Ты — Великанов? Сержант?

Парень, удивленный, замолчал.

— Точно? — опять спросил Полянский.

— Да! Откуда ты меня знаешь?

— Под Ключами вместе воевали. Разведчиков дивизионных помнишь? Старшину нашего такого широкоплечего парня?

— Ну, ну! В блиндаж он заглядывал. Луценко как будто?

— Точно! Меня тоже под Ключами контуженным взяли. Теперь, выходит, вместе горе мыкать будем.

— Кто как… “Мыкать”. Не то слово, — Великанов глянул на Николая поверх очков, откинул непокорную, свешивающуюся на глаза льняную прядь. — Я спину гнуть на Гитлера не собираюсь. Такую кашу при случае заварю…

Великанов говорил громко. Николай, опасаясь за него, — ведь могли немцы подсадить к ним провокатора, — попросил:

— Еще читай стихи, а? На сердце полегче.

— Можно, — согласился Великанов. — В сорок первом году погиб мой товарищ. Под Киевом это было. На руках моих умер. Я стихи о нем и написал.

Рядом, раненный в грудь осколками,
Умер самый мой лучший друг.
Злой кустарник шипами колкими
Не встревожит раскинутых рук.
Зря черемуха, ветками свесившись,
Льет цветов аромат густой, —
Сколько долгих военных месяцев
Мы дружили дружбой простой…
В жарких спорах бровей не хмурили,
И делились последней махрой.
И помечен пятнами бурыми
Наших серых шинелей покрой.
Словно жаркой пустыней высушен,
Глаз мой сух, и слез больше нет.
На кощунственно белый вишенник
Кровь зари проливает рассвет…

Великанов читал искренне, сердечно. И когда он кончил, Николай, вздохнув, сказал:

— У меня тоже дружок погиб… Из разведки не вернулся. Любил и стихи, и разные истории, и песни. А самая любимая песня была у него… — он пригорюнился, отвернулся к люку, сквозь который в вагон пробивался яркий солнечный свет, и запел вполголоса приятным баском:

Коптилка, коптилка, чего ты мигаешь,

И так в блиндаже полумрак и тоска.

Пойми ты, коптилка, что мы ожидаем

Из дальнего вражьего тыла дружка…

— Ожидаем… — грустно повторил кто-то снизу. — Сами вот по дальним тылам в товарняке, будто скот на убой, следуем.

Возле полотна железной дороги надсадно заурчали моторы. Николай оборвал песню и заглянул в люк. По шоссе двигались танки. Раскачиваясь и переваливаясь с боку на бок, переползали они взорванный бетонный мосток. Башни их были открыты. Танкисты в пробковых шлемофонах, выставившись по пояс, размахивали руками, улыбались, что-то кричали друг другу.

— Сюда бы звено штурмовиков, — процедил сквозь зубы Николай. — Дали бы они этим…

Плюгавый солдат с круглым лицом и оттопыренными ушами, которые делали его похожим на летучую мышь, сказал, тараща на Николая водянистые глаза:

— Не навоевался ишшо? А по мне хватит кровушку лить… Плен-то ишшо лучше для нас. Кончится драчка, а мы — целехоньки. Чай, не сожрут нас немцы-то. Глядишь, и к Дуняшке с ногами, руками ворочуся…

— Такое рыло и близко к себе она не допустит, — бросил кто-то.

— Я плох? Чай, не хужее тебя.

— Заткнись! Еще с нами равняться! Тебя и человеком называть совестно. Сволочь крапчатая!

— Крапчатая… Помалкивал бы. Власть ваша теперя кончилася. Мой отделенный Братин, — тот вон, што в темном углу хоронится, — тоже коммунист, как ты, видно. Молчит Брагин-то. И правильно делает. Не ровен час, унюхают стражники, што в коммунистах значитесь — веревочный галстук одночасьем соорудят. А узнать-то просто…

Вагон загудел от множества голосов. Николай спрыгнул с нар и, не сдерживая клокочущей ярости, крикнул, перекрывая гул:

— Молчать, гад!

— Помолчали! — ерепенился нагловато плюгавый. — Тебе теперя молчать-то надоть. Я што? Я человечишко маленький, ни единой души живой не загубил…

Лицо Николая побагровело. Приблизившись вплотную к солдату, он приподнял его с пола и сильно встряхнул.

— Фамилия?!

— Рядовой я, — сбивчиво забормотал тот, стараясь высвободить ворот шинели из железных пальцев. — Рядовой…

— Способин его фамилия, — откликнулся сержант, которого плюгавый только что назвал Брагиным. — Пулеметчиком был в моем отделении, вторым номером.