Гинзбург тоже отрицал какую бы то ни было причастность к составленному Галансковым сборнику. Лашкова подтвердила, что печатала отдельно материалы для Галанскова и отдельно для Гинзбурга и никогда ни от кого из них не слышала, чтобы они совместно работали над этими сборниками.
Трудно сказать, как закончилось бы это дело, если бы все обвиняемые остались на этих позициях, если бы Добровольский, а частично и сам Галансков не дали бы следствию недостающий, необходимый для организации громкого процесса материал.
Не исключено, что следствие ограничилось бы обвинением в клевете на советский строй.
Но, повторяю, необходимый дополнительный материал следователи получили от самих обвиняемых. И главным, а поначалу и единственным источником этой информации был Алексей Добровольский.
В показаниях на предварительном следствии Добровольский много говорил о себе, о своем детстве, о том, как формировалось его мировоззрение и отношение к советскому режиму. Алексей очень рано лишился отца. Его воспитывала мать – инженер по профессии, сталинистка по убеждениям. Он рос в атмосфере преклонения перед Сталиным, восхищался всем, что было с ним связано.
Разоблачение Сталина для него, как для многих, было огромным жизненным потрясением. Но справиться с этим потрясением ему оказалось труднее. Слишком сильной и искренней была его прежняя вера. За выступление в защиту Сталина и против кампании «разоблачение культа личности» Добровольский был исключен из комсомола. Таков был первый результат его несогласия с «генеральной линией партии».
Сам Добровольский на следствии, а потом в суде говорил, что он долго и мучительно пытался самостоятельно разобраться в интересовавших его политических вопросах.
Очевидно, – говорил он, – мне было это непосильно. Из разоблачения Сталина я сделал неправильные выводы и постепенно стал противником советской власти (том 4, лист дела 195).
Когда Добровольскому было 19 лет, он был арестован и осужден за антисоветскую деятельность.
Я не признал тогда себя виновным. Я считал, что меня осудили тогда неправильно. Годы, проведенные в лагере, не изменили моих оценок советской действительности, но к этому присоединилось и личное озлобление (том 4, лист дела 86).
Уже после освобождения из заключения Добровольского КГБ дважды арестовывал его за антисоветскую деятельность. В первый раз дело против него было прекращено (основания мне неизвестны). Второй же раз он был признан невменяемым и определением суда был направлен на принудительное лечение в психиатрическую больницу.
Рассказывая сейчас об этом человеке, о том впечатлении, которое он произвел на меня, я должна сказать, что многое в его поведении осталось для меня неясным. Он не был моим подзащитным, следовательно, я не имела с ним никаких личных контактов. Во время следствия у меня не было возможности задавать ему вопросы, не было права на беседу с ним. Я не могу принять показания Добровольского следователю, его рассказы о самом себе, запротоколированные следователем КГБ, за абсолютно достоверные. Я убеждена, что и эти показания, производившие на некоторых впечатление искренних, были подчинены желанию спастись. А оценки, которые Добровольский давал своим действиям, на мой взгляд, были продиктованы не раскаянием, а страхом.
Многие считали главным в формировании духовного склада, характера, мировоззрения Добровольского его психическую неполноценность. Считали, что резкое изменение его взглядов от фанатичного сталиниста до активного антисоветчика, а затем даже до монархиста – результат психопатологических изменений его личности. Этим же объясняли изменения в еще более глубокой сфере, формирующей мировоззрение, от обожествления Сталина к православию.
Добровольского много раз обследовали психиатры, и все констатировали определенные отклонения от нормы. У него диагностировали психопатию, а однажды – шизофрению. Даже при той осторожности, с которой я отношусь к заключениям советских судебных психиатров, я думаю, что у Добровольского действительно была больная психика. Думаю, что это, несомненно, имело влияние на развитие его характера и на его поведение. Болезнь огрубляла, усиливала свойственные ему от природы черты характера.
Его переоценка собственной личности переходила границы обычной и достаточно часто встречающейся нескромности. Недоверчивость перерастала в подозрительность, а расчетливость – в жадность. Возможно, что болезненная жажда самоутверждения толкала его к более активной деятельности, являлась дополнительным раздражающим импульсом.
Конечно, те, кто видел болезненные симптомы в изменении мировоззрения Добровольского, исходили при этом не из самого факта кардинальной перемены взглядов. Казались противоестественными именно его монархические убеждения. Я не знаю, был ли действительно Добровольский монархистом. О его монархических взглядах заговорили в связи с тем, что в его комнате висел портрет последнего российского императора, и потому, что так его называли некоторые свидетели. Если это так, если Добровольский действительно был к тому времени монархистом, то я должна признаться, что он был первым молодым монархистом, которого я видела.
Тогда у большинства тех, с кем я говорила о Добровольском, его монархизм вызывал однозначную реакцию.
– Он что – абсолютный псих? – спрашивали те, кто об этом слышал впервые.
Но мне кажется, что именно тем, чему учили Добровольского с самого детства, что действительно вошло в его плоть и кровь, можно объяснить и пришедшие на смену сталинизму монархические убеждения и погружение в религию.
Сталин был кумиром, почти божеством для Добровольского. В нем видел он воплощение мудрости и силы. Но, разочаровавшись в Сталине, Добровольский вовсе не превратился в противника абсолютной власти, и идея превращения России в абсолютную монархию не противоречила представлениям о государственном устройстве, заложенным в него воспитанием и ставшим частью его мировоззрения. А принцип, к которому он привык с детства, принцип сосредоточения власти в руках одного человека, не стал ему чуждым.
Мне кажется, что Добровольский по своему духовному складу давно был религиозным человеком, но то, во что он верил, оказалось псевдорелигией. Разочаровавшись в ней, он не утратил потребности в вере, и его интерес к религиозно-философским вопросам определялся потребностью обрести веру во что-то подлинное и высокое. Следует ли при этом удивляться тому, что он стал религиозным человеком. Мне кажется, что в своих взглядах Добровольский был вполне логичен и последователен.
Новый арест – по нашему делу – оказался непосильным испытанием для Добровольского. Слишком много ему пришлось пережить раньше. Когда я впервые увидела его в сентябре 1967 года в Лефортовской тюрьме, это был совершенно раздавленный, деморализованный и одновременно фанатично устремленный человек. Все его существо было поглощено одной мыслью – спастись. Цена, которую нужно было платить за это спасение, уже не имела значения. Такой ценой было «раскаяние», то есть осуждение своих собственных взглядов. Но главная цена, главное, чем он оплачивал свое спасение, – это показания против Гинзбурга и Галанскова. Любые нужные следствию показания. В какой-то мере то, что он говорил, могло быть и правдой, но в значительной мере он выдумывал и лгал с каким-то даже страстным упоением. Страстность характерна для всех его показаний. Для тех, в которых признавал свою вину и каялся, и для тех, в которых вину свою отрицал.
Первой реакцией на арест было отрицание.
Радзиевский меня оговаривает. Он бессовестно лжет, я ничего ему не передавал (допрос 19 января, том 1, лист дела 8).
Радзиевский скрывает того, кто действительно давал ему эти материалы. Он бессовестно оклеветал меня. Галансков мне их не передавал, а я не передавал их Радзиевскому (допрос 20 января, том 1, лист дела 12).
Допросы следуют один за другим 19, 20, 21, 25 января. И все то же: «Он клевещет», «Он бессовестно лжет», «Он оговаривает невиновного».