Изменить стиль страницы

Когда я представила себе, как буду стоять перед судом и именем государства требовать беспощадного наказания этим людям, я поняла, что просто не смогу этого делать.

Именно тогда, во время этой практики, у меня появилось сомнение в правильности сделанного выбора.

И вновь передо мной стал вопрос – кем же я буду?

Чем больше я думала, тем больше склонялась к мысли о работе в адвокатуре. Тогда мною не руководило (во всяком случае, не было осознанным) так необходимое для адвокатской работы чувство искреннего сострадания к каждому, даже виновному, но защищаемому им человеку. Это чувство – способность сопереживания – пришло ко мне уже потом, с годами работы.

А тогда я просто хотела выступать в суде, произносить речи (мне казалось, что все они будут хорошими). Но я хотела делать это в условиях большей независимости и творческой свободы. Сама организация адвокатуры, специфика этой профессии представляли наибольшую в условиях советского государства (хотя, конечно, далеко не полную) свободу.

Адвокатура – это самоуправляющаяся общественная организация. Адвокаты, в отличие от подавляющего большинства всех работающих советских людей (за исключением колхозников), не являются государственными служащими и не получают от государства никакой зарплаты или иных видов денежных дотаций.

Производственной, финансовой и организационной работой каждой коллегии руководит выборный орган – президиум коллегии адвокатов. Это орган, наделенный реальной властью над каждым адвокатом. Его решением принимаются новые члены коллегии, его же решением исключаются адвокаты, совершившие серьезные дисциплинарные проступки, назначаются заведующие консультациями.

Мне довелось начинать свою работу в коллегии среди адвокатов, сохранивших старые традиции отношения к профессии, старую культуру судебного процесса, старые представления. В те годы в ее составе были действительно выдающиеся адвокаты, выдающиеся судебные ораторы. Много раз я выступала в процессах вместе со старым московским адвокатом, начинавшим свою адвокатскую деятельность еще до революции. Леонид Захарович Кац был блестящий мастер судебного следствия и блестящий судебный оратор. Среди большинства тех, с кем мне приходилось выступать, его отличало совершенно безупречное знание материалов дела. В скольких бы томах ни содержались эти материалы, имели ли они непосредственное отношение к его подзащитному или нет, Леонид Захарович знал все.

Он великолепно формулировал свои вопросы. Всегда четко и коротко. Он подходил к выяснению существенных для него обстоятельств издалека. Но ответ на каждый последующий вопрос логически вытекал из ответа на предыдущий.

Леонид Захарович был очень красив. Высокого роста, стройный, с небольшой, очень аккуратно подстриженной бородкой, всегда строго и элегантно одетый, он с годами приобретал все более аристократическую внешность. Мы, адвокаты, между собой его иначе как «английский лорд» не называли.

Его речи были образцом ораторского мастерства. В них было все: и четкая конструкция изложения материалов дела, и прекрасный анализ доказательств, и безупречная логика.

Кац говорил очень эмоционально. Все, что он использовал как оратор в своей речи, было к месту: и модуляции голоса, и жест, и приведенная цитата.

Но мне всегда казалось, что его речь теряет убедительность из-за ее изысканности, из-за пафоса, который оставлял меня спокойной.

Я помню, как интересны были процессы, в которых одновременно выступали Кац и Николай Николаевич Миловидов – любимец московской адвокатуры того времени и, что не менее важно, любимец московских судей. Было бы несправедливо не сказать, что он тоже был хорош собой. Не так изыскан, но, я бы сказала, не менее аристократичен в своей абсолютной естественности.

Николай Николаевич был барином, ленивым русским барином, кутилой, любителем ресторанов, которые в Москве в то время были отличными.

В судебном следствии он задавал мало вопросов. Я всегда подозревала, что он не очень хорошо знает дело. Как-то он сказал мне:

– Я уверен, что все, что мне нужно для защиты, я услышу в судебном заседании.

Думаю, что в этой шутке была большая доля правды; садясь в дело, он еще не владел его материалом.

Но все, что происходило в суде, он впитывал в себя как губка. Каждая мелочь, каждый нюанс в показаниях свидетелей или подсудимых откладывался в его памяти и обретал самое убедительное объяснение.

В его речи не было никаких украшений. Но для меня он был оратором самого высокого класса.

Я помню, как Миловидов медленно вставал из-за адвокатского стола, также не спеша поворачивался лицом к суду и начинал свою речь очень спокойным, тихим голосом. Это было похоже даже не на речь, а на какую-то очень доверительную беседу, в которой два собеседника – суд и он. Очень часто Николай Николаевич выходил на середину зала и останавливался прямо перед судейским столом. Ему, казалось, было не важно, есть ли кто-нибудь в зале, слушают ли его. Ему нужно было видеть только суд. Ему нужен был контакт только с судом.

Многие судьи называли его шаманом.

– Бог его знает, как у него получается. Слушаешь его и всему веришь, – говорил мне один из самых страшных судей сталинских времен Иван Михайлович Климов.

Действительно, что-то завораживающее было в спокойной, но такой внутренне напряженной речи Миловидова. Мне всегда казалось, что произнесенное им слово и есть то единственное, которое способно полно выразить мысль, что заменить его каким-либо другим – невозможно. Все то, что он говорил, мысли, которые он высказывал, всегда казались как-то само собой разумеющимися, и я только поражалась тому, как это мне самой раньше не приходило в голову.

Я уверена, что, если бы в Советском Союзе был суд присяжных, Николай Николаевич Миловидов не знал бы в нем поражений.

И, как в детстве мечтала о куске шагреневой кожи, чтобы петь как гениальная певица Обухова, так мечтала я в те годы о времени, когда смогу вести допрос, как Леонид Захарович Кац, и произносить речи с тем же благородным талантом, как Николай Николаевич Миловидов.

Шагреневая кожа мне так и не досталась. Но и у меня коллеги по защите спрашивали:

– Дина, в каком томе накладная от такого-то числа?

И я, глядя в свои записки, отвечала на этот вопрос.

Все новое пополнение адвокатуры в годы, предшествовавшие моему поступлению, шло в основном за счет приема в нее бывших сотрудников прокуратуры и органов госбезопасности, судей, которые за какие-то (часто очень неблаговидные) проступки увольнялись с прежней работы и по указанию партийных органов направлялись в адвокатуру.

Это была очень неоднородная часть адвокатуры. Среди них были и несомненно талантливые люди, очень быстро и успешно овладевшие адвокатской профессией. Но были и люди, не только не имевшие специального юридического образования, но и просто элементарно неграмотные. Однако эта новая часть адвокатуры имела огромное преимущество перед старыми адвокатами. Все они, откуда бы ни пришли – из КГБ, суда или прокуратуры, были членами коммунистической партии. Только из их числа назначались заведующие консультациями, именно через них осуществлялся партийный контроль и партийное руководство. Они были хоть и провинившиеся ранее, хоть и изгнанные с более престижной работы, но все же свои люди, представители того же класса, той же правящей партии. Для этих людей приход в адвокатуру означал резкое падение вниз, к самому подножию официальной иерархической пирамиды, и закрывал всякую возможность дальнейшего служебного и партийного продвижения вверх. За период с 1940 года и до того момента, когда я покинула страну, я знала много адвокатов, которые ранее занимали высокое положение в советской иерархии. Я помню таких адвокатов, которые до адвокатуры были следователями прокуратуры СССР по особо важным делам. Помню адвокатов, которые ранее были членами Верховного суда республики или военных трибуналов военных округов. Но за все это время я не могу вспомнить ни одного случая, ни одного адвокатского имени (за единственным только исключением), когда бы из адвокатуры человек направлялся в центральный судебный или прокурорский аппарат или на партийную работу.