Изменить стиль страницы

Взрыв общественного возмущения, который охватил тогда небывало широкий круг людей, определялся не местом Синявского и Даниэля в литературе, не преклонением перед их талантом (теперь для меня несомненным), а самим фактом привлечения к уголовной ответственности за содержание художественного произведения, возможностью судить автора за слова и мысли, произнесенные вымышленными персонажами повестей и рассказов. Уже однажды поняв, что несогласие можно выразить не только молчанием, люди стали действовать и говорить.

5 декабря 1965 года на площади Пушкина в Москве состоялась первая после установления сталинского режима свободная демонстрация. В преддверии неизбежного суда над Синявским и Даниэлем демонстранты требовали, чтобы этот суд был гласным и открытым. Распространялись листовки с этим же требованием.

В середине декабря 1965 года Лариса Богораз обратилась с письмом к Генеральному секретарю ЦК КПСС Брежневу, к Генеральному прокурору СССР и в редакции центральных советских газет.

Она писала, что репрессии по отношению к писателям за их художественное творчество «являются актом произвола и насилия».

Я утверждаю это и буду отстаивать свое мнение, как в частных беседах, так и в любой открытой публичной дискуссии.

Одновременно Лариса направила председателю КГБ и Генеральному прокурору письмо, в котором сообщала об угрозах со стороны следователя уже в ее адрес.

Меня не пугают эти – и любые другие – угрозы… Мне нечего бояться, мне нечего терять; материальных ценностей я за всю свою жизнь не приобрела и научилась не дорожить ими, а мои духовные ценности останутся при мне при всех обстоятельствах.

Я никого не прошу ни о каких одолжениях, снисхождениях, льготах. Я требую соблюдения норм человечности и законности.

С письмом к Генеральному прокурору СССР и председателю КГБ обращается и жена Синявского Мария:

Очень может быть, что результатом этого письма будет и мой арест (мне постоянно этим угрожают). но даже естественный страх перед подобными репрессиями не может меня остановить.

Я утверждаю и буду утверждать впредь повсюду, что в них (произведениях Синявского. – Д.К.) нет ничего антисоветского, что это – беллетристика, и только беллетристика. Проза Терца может нравиться или не нравиться, но несходство литературных вкусов и оценок не повод для ареста писателя.

Теперь, через 18 лет, в Советском Союзе и на Западе появилась уже некоторая привычка к таким письмам, утеряно то ощущение невероятности, потрясения, которое они вызывали. И это напрасно. Каждое такое письмо – это и теперь акт высокого, отчаянного мужества, проявление подлинной стойкости человеческого духа. Но тогда, когда впервые прорвалось это, десятилетиями длившееся, навязанное сверху молчание, впечатление от этих писем было совершенно ошеломляющим.

Я начала с этих двух писем, хотя вовсе не уверена, что они были первыми. Писали ученые, художники, искусствоведы, писатели. Эти письма, подписанные полными именами авторов, с невероятной быстротой расходились по Москве, порождая новые письма, обращения и требования.

Редкий день не приносил нам тогда известий и о тех, кто выступил в защиту Андрея Синявского и Юлия Даниэля за рубежом. Газеты Вашингтона, Нью-Йорка, Парижа, Рима, Лондона, писатели, ученые и артисты почти всех стран мира высказывали свое возмущение арестом и озабоченность судьбою двух писателей. С призывом помочь им обращались к Союзу советских писателей, к лауреату Нобелевской премии писателю Шолохову, к министру культуры Фурцевой, к председателю Совета Министров Косыгину.

Советские люди, которые писали письма в защиту Синявского и Даниэля, вряд ли надеялись повлиять на исход их дела. Если такие оптимисты и были, то очень немного. Мне кажется, что основное чувство, которое определяло поведение, было: «Не могу молчать». Понимание того, что промолчать и не возразить будет недостойно.

Значение перелома, который произошел тогда в сознании и поведении людей, трудно переоценить.

Дело Синявского и Даниэля стало поводом для общественного движения за соблюдение законов, гласности, свобод. Круг людей, включившихся в него, все более и более расширялся. Если в период травли Пастернака мерилом порядочности было «неучастие», если тогда мужеством не только считался, но и являлся отказ выступить и клеймить на митинге или в газете, то теперь неучастия было недостаточно. Общественное мнение уже осуждало тех, кто отказывался из страха подписать письмо или обращение в защиту.

Это изменение нравственного климата ощущалось всеми, поднимало людей в их собственных глазах.

Я не пишу историю правозащитного движения. Не ставлю перед собой и задачу дать социальный анализ тех сдвигов, которые происходили в обществе. Я должна была рассказать об этом, как о явлении непосредственно связанном с защитой Даниэля.

Уже много лет спустя, когда состоялось мое знакомство с вернувшимся из лагеря в Москву Юлием, он говорил, как важно было для него тогда, до суда, знать, что их не проклинает и не осуждает неофициальное общественное мнение. Что люди, пренебрегая страхом, отказавшись от осторожности, встали на их защиту. Говорил о том, какую нравственную поддержку, несомненно, это оказало бы.

Как же случилось, что он этой нравственной поддержки не получил? Что он и Андрей Синявский только после процесса впервые услышали о том, что внимание всего мира было привлечено к их предстоящему процессу?..

Ответ на этот вопрос прямо связан с тем, как организовывался судебный процесс над ними.

Следствие уже подходило к концу, и мы, адвокаты, готовились к первому свиданию с нашими подзащитными. Мне предстояло вместе с Даниэлем обсудить все сложные вопросы литературоведческой экспертизы. Мы также должны были решить, каких дополнительных свидетелей необходимо вызвать, какие документы следует приобщить к делу. Поэтому подробная информация о кампании в защиту Синявского и Даниэля перерастала рамки нравственной поддержки и превращалась в составную часть защиты.

Мы часто встречались с Самсоновым и вместе обсуждали ряд общих вопросов предстоящего дела. Василий Александрович прекрасно понимал, что участие в политическом процессе всегда связано с личным риском для адвоката, но не считал тогда, что нам может грозить исключение из коллегии. Я уже прочла те произведения Синявского и Даниэля, которые им вменялись в вину, и у меня не возникало сомнений, что в суде мы будем ставить вопрос об их полном оправдании. Помню, как Василий сказал мне:

– Я уже слишком долго на посту председателя президиума. Я предпочитаю уйти с этого поста красиво.

Самсонов понимал, что после того, как он произнесет в этом процессе слова: «Прошу оправдать», председателем президиума столичной Коллегии адвокатов он уже больше не будет.

Шла нормальная, хотя и очень напряженная подготовка к делу, и ничто не предвещало значительных осложнений. И в тот день звонок Василия не внес никакой тревоги.

– Мне нужно обсудить с тобой кое-какие вопросы. Я простудился – лежу в постели. Так что приезжай ко мне, и мы вместе обмозгуем, как поступить.

Наш разговор начался сразу с категорического утверждения:

– Ни я, ни ты в этом процессе выступать не будем. Мы сами должны отказаться от защиты. – И, не давая мне возможности возразить или спросить, продолжал: – В этом процессе нам с тобой делать нечего. Этот процесс установочный и, если хочешь знать, постановочный. Защищать по-настоящему нам не позволят. Позорить свое имя я тоже не хочу. Поэтому я отказываюсь. Для тебя это тоже единственный выход из положения. Я прошу тебя во имя тебя самой отказаться от этого дела.

– Мы не можем этого сделать. Ни ты, ни я. Мы знали, что идем на какой-то больший или меньший риск. Риск оказывается больше, чем ты предполагал. Неужели для тебя ничего не значит, что ты сам себе должен сказать, что ты струсил? Что боишься добросовестно выполнить свой долг? Я от защиты не откажусь.