И опять пауза. А потом Карева медленно произносит:
Товарищ секретарь, суд удостоверяет, что такая запись в стенограмме отсутствует.
Я: Прошу удостоверить, что в рукописном протоколе допроса подсудимого Кабанова в томе третьем на листе дела 96 записано: «Я бросил кофту Марины недалеко от забора руслановской дачи».
В магнитофонной записи эти его показания зафиксированы: «Кто из нас прятал кофту Марины и где – не помню».
Хорошо помню, как вскочила Волошина с криком: – Этого не может быть! Наверное, есть уточнение в конце протокола!
Но я спокойна. Ни в начале, ни в конце представленной самим прокурором расшифровки этого нет.
И опять:
Карева: Товарищ секретарь, суд удостоверяет.
Еще одно такое сопоставление, и взрывается Карева:
Товарищ адвокат, суд вновь предлагает вам аргументировать ваше ходатайство. Объясните, для чего вы заставляете нас делать эту работу?
Я: Пожалуйста, товарищ председатель. Основанием моего ходатайства является статья 294 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР. Она обязывает меня просить вас об удостоверении тех материалов дела, которые имеют значение для защиты. Поскольку протоколы допросов моего подзащитного и его очных ставок несомненно являются доказательством по делу, а стенограмма вами уже приобщена, я и прошу вас об удостоверении отдельных выдержек из них.
Карева: Это все, что вы можете сказать в обоснование вашей просьбы?
Я впервые вижу Кареву такой. Все ее лицо покрыто красными пятнами. Она с трудом сдерживает не волнение даже, а бешенство. Бешенство от впервые ощущаемого ею собственного бессилия – у нее нет возможности отказать мне. Она вынуждена каждый раз произносить:
– Удостоверяю.
Говорю спокойно, каким-то, как мне казалось, даже скучным голосом. Только почему-то не могу остановить дрожь в коленях, скрытых от всех адвокатской трибуной. Но это не потому, что боюсь и волнуюсь. Это от необходимости сдерживать презрение к ней, судье – «объективному и беспристрастному избраннику народа».
Уже потом, в перерыве, Юдович и Чайковская сказали, что ни разу в процессе не видели у меня такого лица. Лица, полностью лишенного всякого выражения.
Так продолжалось около часа. А потом Карева сделала еще одну попытку остановить меня:
– Товарищ адвокат, по плану работы суда мы должны сегодня закончить судебное следствие. Мы слушаем вас достаточно долго. У суда нет времени целый день тратить на такую работу.
– Вы ошибаетесь, товарищ председательствующий. У суда всегда есть время, чтобы проверить материалы дела так, как этого требует закон. Вы знаете, что не можете отказать мне в осуществлении моего права на защиту из-за отсутствия на то времени.
И так было до конца. Пока все 26 пунктов нашего списка не были внесены в протокол.
Так закончилось судебное следствие в Московском городском суде.
Прения сторон – заключительная часть судебного процесса. После речей обвинителя и защиты только последние слова подсудимых и. приговор.
Подсудимые ждут этого дня почти с таким же волнением, как дня приговора. Большинство из них твердо уверено – как скажет прокурор, так и будет. Может быть, только год или два суд сбросит.
В том, что Волошина будет просить признать мальчиков виновными, сомнений ни у кого из нас не было. Понимали это Алик и Саша. Понимали это и их родители.
И все же мы не только предполагали, мы были почти уверены, что нас ожидает во время прений сторон нечто необычное. И что это необычное прозвучит с трибуны обвинения. Так это и случилось.
Первый раз слова «вина не доказана» и «прошу оправдать» в деле мальчиков произнесли не мы, адвокаты. Этими словами закончила свою речь общественный обвинитель Сара Бабенышева.
Передо мной и сейчас лицо Сары, ее смущенная улыбка, когда прозвучало: «Слово для поддержания обвинения предоставляется общественному обвинителю товарищу Бабенышевой».
Ее первый, чуть растерянный, даже испуганный взгляд. Помню, как медленно она встала, слышу ее негромкий голос. Кажется, она начала так: «Я шла в суд с чувством глубокого сочувствия горю матери, трагически потерявшей своего ребенка. Я шла с чувством ужаса перед совершенным преступлением и негодованием против тех, кто виновен в гибели Марины. Я сохранила эти чувства и сейчас. Так же, как и тогда, я готова просить суд наказать убийц Марины. Но сегодня я не знаю, кто они».
Сара рассказывала (именно рассказывала) в своей речи, как она постепенно, слушая показания Саши и Алика, теряла ту непоколебимую уверенность, с которой шла в суд, согласившись быть обвинителем. Как зарождались у нее сомнения в правдивости показаний мальчиков.
То, что произошло у нас в процессе, было просто уникально. Такой самостоятельности и независимости, думаю, не продемонстрировал ни один из общественных обвинителей.
Но помимо этого общего значения речь Сары Бабенышевой была очень интересна и самим анализом доказательств. Особенно в той ее части, которая относилась к показаниям свидетельницы Марченковой.
Много раз, думая о том, как родились эти показания, впервые прозвучавшие на кладбище над могилой, я ощущала их истеричность. Про себя я называла Марченкову кликушей, не находя для нее более точного определения. Бабенышева назвала ее «плакальщицей». Читая показания этой свидетельницы, записанные следователем, Бабенышева сумела ощутить в них традиционный народный ритуал обрядного «плача» над могилой усопшего. И, произнося свою речь, цитируя эти показания, произнося их чуть нараспев, Сара заставила всех нас увидеть и почувствовать это. Она сумела показать, что само построение показаний Марченковой точно укладывается в законы фольклорного жанра. Сначала сожаление о погибшей, неутешность горя о ней. Потом восхваление ее достоинств: «умница», «красавица». Вина живых в том, что недоглядели, не уберегли: «Прости, Мариночка, деточка, прости меня, старую. Отпусти меня. Зачем снишься мне каждую ноченьку. Не уберегла тебя, не спасла тебя» и т. д.
Сара говорила, что содержание посмертного оплакивания, в котором единственное достоверное – смерть оплакиваемого, следствие сделало краеугольным камнем обвинения. Придало силу свидетельского показания литературному вымыслу.
Я хорошо помню, что Юдович произнес в тот день блестящую защитительную речь. Но вспомнить сейчас, через многие годы, отдельные куски его речи, строй его аргументов я не могу. Я помню сейчас свою речь только потому, что привезла с собой ее стенограмму. Я помню куски из речи прокурора Волошиной, но именно те куски, которые цитирую или на которые отвечаю в своей речи.
Это не потому, что мы, адвокаты, произнесли плохие, неинтересные речи. Отнюдь нет. Стенографические записи наших речей были предметом специального изучения и обсуждения на заседании криминалистического общества Московской коллегии адвокатов.
Обсуждались и изучались наши речи и на специально посвященных этому производственных совещаниях в юридических консультациях.
Но эти речи, при всей непохожести стиля, манеры изложения, все же оставались традиционными судебными речами. Это не слабость? Это закон профессии. Речь Бабенышевой так запомнилась именно в силу ее абсолютной нетрадиционности, необычности для суда. В этом была особая сила эмоционального ее воздействия.
Речь прокурора Волошиной, как мы и ожидали, была дословным повторением того, что записано в обвинительном заключении. И хотя прокурор вынуждена была признать, что следователь Юсов допустил нарушения закона при производстве расследования, закончила она свою речь так: «Я не могу не признать, что Буров и Кабанов были хорошими мальчиками. Ничто в их поведении не свидетельствует о том, что у них были преступные наклонности. Если бы они не отказались от признания своей вины, они могли бы прийти в суд с гордо поднятой головой. Но они от этого признания отказались. Я считаю их вину доказанной и прошу суд приговорить их по статье 102 Уголовного кодекса РСФСР к 10 годам лишения свободы каждого».