Изменить стиль страницы

– Хороший он человек, ваш Габай. Мне его жалко. Я понимаю Джемилева. Он татарин и борется за свой народ. А что надо Габаю? Зачем он, еврей, полез в это чужое для него дело?!

Я хотел бы, чтобы боль чужая
Жила во мне щемящей сердце болью.

(Илья Габай)

Готовясь к защите Габая, я прочла его стихи. Они подкупали искренним и глубоким чувством. Эти стихи помогли мне понять духовный мир Ильи, разобраться в подлинных мотивах его поступков. Вот почему я не задавала себе, подобно следователю Березовскому, вопроса – зачем он, еврей, российский интеллигент, «полез в это чужое для него дело». Я поняла, что боль и страдания крымскотатарского народа действительно жили в нем «щемящей сердце болью».

После того Ташкентского процесса я видела Ильюшу только один раз. Это было в 1972 году. Он пришел ко мне сразу после возвращения из лагеря и потому одетый во все новое, еще не обмявшееся на нем. Илья рассказывал о жизни в лагере, о людях, с которыми там встречался. Очень казнил себя за то, что в связи с его делом у меня были неприятности.

Ильюша говорил мне, что хотел бы вернуться к преподавательской работе, но понимает, что человека, осужденного за политическое преступление, не допустят к работе в школе.

А потом наступили события, о которых могу судить только по рассказам его жены и близких друзей.

Вскоре после этой нашей встречи были арестованы Петр Якир и Виктор Красин, игравшие в ту пору значительную роль в диссидентском движении. Якир был самым близким другом Габая, человеком, которому он абсолютно доверял и которого очень любил.

Юность Якира с четырнадцати лет прошла в сталинских лагерях. Он пережил расстрел отца и арест матери. Для Виктора Красина этот арест тоже не был первым. Оба они не выдержали угрозы нового и очень длительного заключения. От них КГБ стали известны имена многих из тех, кто создавал «Хронику текущих событий» – информационный самиздатовский сборник, в котором фиксировались все случаи нарушения прав человека в Советском Союзе.

ЦК КПСС уже давно поставил перед КГБ задачу разгромить этот особенно опасный по точности и быстроте сообщаемой информации сборник.

Теперь над каждым, кто был причастен к «Хронике», нависла реальная угроза ареста и привлечения к уголовной ответственности.

Это был очень трудный период в диссидентском движении. Многим казалось, что ему нанесен смертельный удар. Что движение будет раздавлено не только репрессиями властей, но и, главным образом, из– за потери нравственного авторитета. Я хорошо помню бесконечные споры того времени, когда одни с жестокостью и бескомпромиссностью (я относилась к их числу) осуждали Якира и Красина, а другие стояли на позиции столь же прямолинейного и безоговорочного их прощения. Были среди либеральной интеллигенции и такие, кто с явным злорадством, оправдывая свое неучастие в правозащитной борьбе, говорил о разложении в диссидентской среде, о «бесовщине».

Илья Габай и его жена Галина, ожидавшая в то время появления второго ребенка, были в числе тех, чьи имена назвал Якир. Начались вызовы на допросы в КГБ. Стала очевидной невозможность устроиться на работу.

Для Ильи, который во время следствия по своему делу не ответил ни на один вопрос, затрагивающий других людей, поведение друзей было тяжелым ударом. Но мне кажется, что труднее всего ему было пережить, что предательство или слабость двоих явились в глазах многих компрометацией всего движения. Было облито грязью то, во имя чего он навсегда потерял любимую профессию, пережил тюрьму и лагерь.

5 сентября 1973 года в Центральном доме журналистов в Москве состоялась организованная КГБ пресс-конференция Якира и Красина. Миллионы советских людей смотрели эту телепередачу. Смотрел ее и Габай. Он увидел на экране телевизора своего друга, почти брата, как никогда чистым, хорошо выбритым, аккуратно одетым. Он слушал, как Якир говорил о своих связях с различными западными организациями, которые «лишь прикрываются лозунгами защиты прав человека», о «перерождении правозащитного движения».

Мне говорили, что после этой пресс-конференции Габай не выходил из состояния полной подавленности. Метался, не умея найти для себя выхода. Утром 20 октября, когда жена, накормив новорожденную дочь, уснула, Илья выбросился с балкона своей квартиры. Он умер мгновенно. Илья не казался мне человеком импульсивным, а тем более – истеричным. Только стойкое ощущение полной безысходности могло привести его к этому трагическому концу.

Как раз перед началом процесса в Ташкенте я получила новое предупреждение, которое оказалось столь же пророческим, как мой вещий сон об обыске.

В сентябре 1969 года, когда я должна была изучать дело Джемилева и Габая, мне почему-то очень не хотелось ехать в Ташкент. Это было странно – Ташкент я люблю; знала, что меня там будут встречать, что бытовых трудностей испытывать не буду. Знала, что мне предстоит интересное дело и что защищать буду хороших людей. Мне стоило немалого внутреннего усилия, чтобы преодолеть себя и поехать. В Ташкенте это чувство прошло. И я не вспоминала о нем, пока не вернулась в Москву.

Через несколько дней после приезда меня вызвал Николай Константинович Боровик, заведующий юридической консультацией, в которой я работала. Разговор шел о предстоящем суде над Джемилевым и Габаем. Я рассказала, что заявила ходатайство о прекращении дела и что в суде буду просить об их оправдании.

– Ты не должна туда ехать, – сказал Николай. – Передай защиту другому адвокату. Это мой дружеский совет – не пренебрегай им.

Я знала, что совет мне дает человек, располагающий точной информацией, идущей прямо из КГБ. Боровик был тем адвокатом, которому по рекомендации КГБ была поручена защита Вина – соучастника известного американского разведчика Пеньковского. О тесных связях Боровика с КГБ знала вся Московская коллегия, хотя в те годы степень этой связи нам не была известна. Только после его смерти, когда КГБ хотел его хоронить с воинскими почестями, узнали, что Боровик был подполковником КГБ.

Я работала в одной консультации с Николаем много лет (с 1945 года), и нас связывали добрые отношения. Поэтому не сомневалась, что, предупреждая, он действительно хотел уберечь меня от неприятностей.

– Ты стала присяжным адвокатом по политическим делам, – говорил он мне в тот день. – Переходишь из одного политического процесса в другой. У нас этого не любят. И учти, разделаться с тобой в Ташкенте намного легче, чем в Москве.

Обдумывая совет Боровика, я понимала, что это серьезное предупреждение. Но понимала и то, что последовать этому дружескому совету не могу.

Как не хотелось мне ехать в Ташкент, когда уже определилась дата слушания дела! В этот раз это ощущение уже не было смутным и безотчетным. Я твердо была уверена, что в Ташкенте меня ждут неприятности. Помню, какое облегчение доставила мне нелетная погода, из-за которой мой отъезд был отложен на двое суток, помню, с каким чувством обреченности слушала: «Объявлена посадка на самолет, следующий рейсом Москва – Ташкент».

Прямо с аэродрома поехала в суд, чтобы успеть к началу судебного заседания. Судья Писаренко встретил меня словами:

– И что это вы, товарищ адвокат, все таких людей защищаете. И ведь не по назначению, а по персональным обращениям.

В этих словах было не только искреннее недоумение. В них была и некая, мне понятная угроза. Имена адвокатов, выступавших в политических процессах тех лет, никогда не назывались в советской прессе. Судья Писаренко мог знать имена Буковского, Марченко, Литвинова, Галанскова, но его осведомленность о том, что всех этих людей защищала я, свидетельствовала, что кто-то его специально об этом информировал. Особенно настораживал конец фразы: «Защищаете не по назначению, а по персональному к вам обращению».

Значит: не государство, не КГБ, не президиум коллегии адвокатов поручал вам защиту этих «отщепенцев», а сами они выбирали вас, очевидно, чувствуя в вас союзника.