Изменить стиль страницы

На рассвете, вставая из-за письменного стола, он испытывал ту истому удовлетворения, ту сладостную опустошенность, что известна каждому много и хорошо поработавшему человеку: аккуратные стопки бумаг на его столе — постановления, приказы, направления, характеристики и все те же папки «личных дел» — источали еще, казалось, тепло его рук.

Андрей Христофорович раздергивал шторы на посветлевших окнах и долго смотрел на просыпавшуюся улицу: на первые бегущие под уклон трамваи, на дворников с метлами, выходивших из ворот, на черный лимузин, ожидавший его у подъезда, на ранних пешеходов: молочницу с бидонами, однорукого инвалида-письмоносца, ребятишек с портфеликами и ранцами, торопившихся в школу. И он оттаивал сердцем, добрел, глядя на эту невинную, мирную жизнь... Улыбаясь про себя, он звонил секретарю, и, когда секретарь появлялся, осунувшийся, серолицый, с красными полосами на щеках (спал, должно быть, уронив на стол голову), он передавал ему «для исполнения» то, что было решено за ночь.

— Ну, мы с тобой заработали сегодня на хлеб с маслом, — шутил он.

А затем все это прекратилось — как-то слишком круто и неожиданно. Андрею Христофоровичу было сказано, и не намеком, а с полной определенностью, — что его служба больше не нужна. И мало того: оказалось, что в прошлом он часто ошибался, делал не то, что надо было делать, и не так, как надо. Возвращались издалека люди, в судьбе которых Андрей Христофорович принимал участие, он ощущал не радость, но беспокойство при встречах с некоторыми из них.

Ныне несогласие с участью, постигшей его, он распространил на все, что его окружало: в своем собственном поражении он видел признак общего неблагополучия. И все чаще теперь спорил — чего раньше с ним никогда не случалось — ожесточенно, хотя и не вслух, спорил с речами делегатов на партийных съездах, с передовой статьей газеты, с новым законом, даже с новой архитектурой и — уж конечно! — с новыми модами, — их он поносил во всеуслышание. Когда он узнавал ныне о каких-либо затруднениях в стране, о неустройствах в хозяйстве, в быту, в духовной жизни, ему прежде всего приходило в голову: «Это и предвидел», «Этого следовало ожидать», «До пятьдесят третьего года этого не могло случиться». Но было бы несправедливо сказать, что Андрей Христофорович только злорадствовал, — он с большей, с горестной остротой переживал свое нынешнее положение стороннего наблюдателя.

А покамест Андрей Христофорович брался за все, что хотя бы в малых, полупризрачных количествах способно было утолить его жажду деятельности. Вскоре после своего вселения в новую квартиру (старую в четыре комнаты он добровольно сдал после отъезда сыновей) он сделался председателем общественной комиссии содействия ЖЭКу. И надо сказать, что за недолгое время ему удалось добиться многого: помог он и в устройстве спортивных площадок во дворах, и в их озеленении, сам ходил по квартирам злостных неплательщиков и лично выговаривал дворникам за нерадивость; стал работать при нем и товарищеский суд. Начальник ЖЭКа уже побаивался Андрея Христофоровича, а иные жильцы, завидев его, сворачивали в сторону; впрочем, большинство искренне его благодарили. И опять-таки неверно было бы думать, что лишь тоска одинокого покойного существования двигала им. Незначительность масштабов его нынешнего дела, их скромность, даже убогость по сравнению с прошлым доставляли ему порой странную, тщеславную сладость смирения.

С удвоенной энергией вмешался Ногтев в «Дело Голованова и К°», как он его именовал. И освобождение Голованова из милиции явилось для Андрея Христофоровича еще одним симптомом некоей болезни, получившей в последние годы опасное распространение. С самим Головановым он разговаривал всего один раз и очень недолго, когда вызвал его для беседы в контору ЖЭКа. И он тогда же убедился, что представший перед ним молодой человек — нестриженый, хмурый, неуступчивый, непочтительный — не заслуживает никакого снисхождения. Он таким и воображал себе этого самозваного поэта, пьянчужку и бездельника; собственно, он мог бы даже и не вызывать Голованова, — так хорошо он уже все знал о нем; он и прежде отлично умел распознавать людей по одним лишь документам. А к жалобам квартирных соседей Голованова он охотно присоединил бы и свою жалобу, причем не на одного Голованова, а вообще на молодежь — на немалую ее часть. Она — и это выглядело чрезвычайно серьезно — не оправдала его, Андрея Христофоровича, надежд, она выросла чужой, не похожей на те безликие образы исполнительных наследников, точь-в-точь повторявших его самого, что рисовались ему когда-то. И со всей горячностью словно бы обманутой души, со всей своей алчущей энергией Андрей Христофорович схватился за «Дело Голованова и К°», как вступил бы в схватку со своим личным врагом.

На следующий же день после возвращения Голованова из милиции Ногтев пришел в дом, где жил этот юнец, производивший такое отталкивающее впечатление. Он побывал у его соседей, побеседовал с Клавдией Августовной — та, робея, лишь поддакивала; посидел у Кручинина второго, который рассказал много всяких подробностей из быта и нравов современной богемы; можно было только удивляться, как хорошо осведомлен этот больной, старый человек. Выйдя от него, Андрей Христофорович задержался перед соседней приоткрытой дверью и прислушался — то была дверь в комнату Голованова. «Дома?» — спрашивал его взгляд.

Кручинин отрицательно помотал своей крупной головой, покрытой прекрасными белоснежными кудрями; он вообще выглядел импозантно — большой, осанистый, медлительный, в пижаме со шнурами...

— И вы обратите внимание, — прогудел его густой, жужжащий голос. — Самого дома нет, с утра убрался неведомо по каким делам, а комната отперта — заходи кто хочешь, располагайся! И это не в первый раз — вот уж точно: живет, как в чистом поле.

Кручинин и тут обличал Голованова, если не в недозволенном, то в необъяснимом. И Андрей Христофорович поддался внезапному искушению: хотя и не полагалось в отсутствие хозяина входить в чужое жилище, соблазн был слишком велик — представилась вдруг возможность заглянуть как бы в глубокий тыл врага. Ногтев оглянулся — в длинном полутемном коридоре они стояли одни, даже из кухни не доносилось ни звука. Кручинин, догадавшись о желании гостя, кивнул, успокаивая и поощряя; даже что-то игривое выступило на его неподвижном, тяжелом лице. И Ногтев быстро и по-молодому бойко переступил через порожек...

Он увидел не совсем то, что ожидал: не логово и не притон, как они ему воображались, — скорее, вот такой полупустой, разоренной могла быть комната в момент переезда ее обитателя на другую квартиру: голые стены, выцветшие обои с темными квадратами на тех местах, где висели раньше картины, большой, обтерханный, с ремнями кожаный чемодан в углу и книги у стен, кучи книг, вынутых из шкафов, что были, как видно, увезены отсюда. Продавленный, в буграх диван и карточный на выгнутых ножках столик, заваленный бумагами, точно ожидали, когда и их заберут. Лишь присмотревшись, Андрей Христофорович обнаружил в комнате Голованова признаки некоей оседлости: скомканное одеяло на диване, чайник на подоконнике и пустые бутылки в дальнем углу: две от водки, одна — от шампанского. А над диваном была приколота кнопкой цветная репродукция: портрет мужчины в меховой шапке с трубкой в сжатых губах и с повязанным белой тряпкой ухом.

— Кто ж это такой? — пробормотал Андрей Христофорович, подходя ближе.

Подпись под картинкой отсутствовала; Кручинин тоже не смог сказать, кто здесь изображен. И Андрей Христофорович забеспокоился: ярко-голубые глаза человека на картинке смотрели с пристальной тоской — недобрые, несчастные глаза, от которых становилось не по себе. Было бы важно дознаться: почему, собственно, Голованов повесил над своей постелью портрет этого больного, диковатого мужика? Да и вся комната Голованова — запущенная, обобранная — вызывала беспокойное недоумение: она была не совсем понятной.

Нагнувшись над книгами, Андрей Христофорович торопливо раскрыл один за другим несколько тощих сборничков стихов — авторы были все неизвестны ему; потом попались два томика Стендаля и под ними толстый том стихотворений Некрасова. Это опять же удивило Ногтева — Некрасова он хотя помнил неважно, но почитал; дальше вновь пошли незнакомые имена. Кручинин тем временем без особенной спешки перебирал на столике Голованова его бумаги... Чьи-то шаги раздались в коридоре, и Андрей Христофорович замер, выпрямившись. Но, к счастью, шаги удалялись, и вскоре стукнула дверь на лестницу.