Изменить стиль страницы

Разумеется, в Садах постоянно сплетничали о Его будущем. Взойдет ли Аменхерхепишеф на Трон? Или Фараон изберет другого Принца? Маатхорнефрура уже родила Ему двойню, и хотя один ребенок умер в первую же неделю, второй пребывал в добром здравии. Редким, однако, был тот день, и редким тот слух, в котором не содержалось бы намека на некую угрозу жизни маленького Пехти-ра, получившего это могучее имя — Лев-Ра, а Отец называл его еще и Хер-Ра. Разумеется, провести в Садах несколько месяцев значило понять (если прислушиваться к словам маленьких цариц), что ни один Принц еще не унаследовал Трон Своего Отца раньше, чем десяток Его сводных братьев от других женщин погибли внезапной смертью. Я слыхал так много историй о смерти в пивных, на поле битвы, в постелях женщин-предательниц или об удушении в колыбели, что не верил ни одной из них, покуда не увидел, сколь многочисленна стража вокруг дворца Маатхорнефруры, и внезапно обнаружил, что думаю о тех препятствиях, что ждут Пехтира, покуда Он, наполовину хетт, станет Царем Египта.

Вероятно, я все еще размышлял о подобных делах, так как в конце ужина Аменхерхепишеф застал меня врасплох. После того как Он прозрачно намекнул Своей Матери о прелестях благородной особы, которая ждет Его этой ночью в Фивах — я видел, что Он желает заставить Ее ревновать после Его ухода, — Он наконец обратился прямо ко мне. Причина была ясна, и Он высказал ее с презрением. „Ты наушник Моего Отца", — сказал Он.

„Ни один человек моего положения не может претендовать на эту роль".

Он улыбнулся. Он хотел напомнить мне, что Он еще может стать моим Царем. И Царем, который будет плохо относиться ко мне. Он сказал: „Исправно доноси Моему Отцу, Который вознаграждает тебя".

Не только Он был очень доволен Своими последними умными замечаниями, но и Его Мать захлопала в ладоши и перед уходом с чувством поцеловала Его в губы.

„Что ты говоришь Его Отцу?" — спросила Она меня.

„Ничего особенного, — ответил я. — Добрый Бог не прислушивается к моим словам. — Я вздохнул. — Грустно быть беднягой, чью ногу калечат два огромных камня". К счастью, мне удалось вызвать на своем лице улыбку, как я знал, коварную и недобрую, и Она улыбнулась в ответ. „Ты безобиден, как масло, — сказала Она, — и два огромных камня не представляют для тебя никакой опасности".

Эта шутка являла прекрасный пример того, что я имел в виду, говоря о Ее умении пользоваться нашим языком. Слова „беспомощный" и „масло" звучали одинаково и поэтому отражали природу Ее магии, легкой, как крылья скворца. Естественно, это заставляло меня задуматься над тем, отчего один и тот же звук мог позволить думать одновременно о масле и беспомощности, точно так же как слово „думать" могло означать, что ты хочешь пить, или что ты — ваза, или танцуешь, или готов остановиться. Наше слово „размышлять" стояло рядом с „богохульством", а звуки, выражавшие понятие „обдумывать" — мау — одновременно значили „свет-Бога". Или оно могло значить „задний проход". Не было числа сетям, в которые попадались наши мысли. Возможно ли, что, столь часто записывая эти слова, Нефертари знала, как изображение какого-нибудь маленького Бога или причудливой завитушки в конце слова могло увести его значение от солнечного света в самый мрачный гроб в тайниках твоей утробы? Часто Она поражала меня хрупкостью Своего приношения. Я, привыкший к требовательной силе Маатхерут, теперь смог оценить легкость прикосновений тех, кто был близок к Богам. Я знал, что, несмотря на то что Она обожает Своего высокого сына, Она также рада находиться наедине со мной, что, если подумать, было вполне естественно для Великой Царицы и Супруги Бога — вести Себя так, словно и у Нее, как и у Самого Усермаатра, действительно был не один Ка, а четырнадцать, так что в Ней жило много женщин, каждая из которых могла находить удовольствие в другом мужчине.

Осмелюсь заметить, Она знала меня очень хорошо, так как, когда мы остались одни, Она сразу же подошла к золотому сундучку, стоявшему на большом комоде, и вынула из него диск из черного дерева с рукояткой из серебристого золота шириной с человеческий лоб. Осторожно держа его в руках так, чтобы мне была видна лишь тыльная сторона диска, Она села подле меня и положила его лицевой стороной на стол. Затем Она спросила, или я так подумал: „Смотрел ли ты когда-нибудь на прекрасное откровение?".

И опять я был в затруднении. Мне не верилось, что Она может говорить о той ночи, когда к Ней пришел Амон и дал Ее чреву Аменхерхепишефа, но, по правде говоря, меня просто ошеломила прямота такого вопроса, так как я не мог себе представить, что Она имеет в виду что-то вроде „зачатия", что на самом деле тоже одно из значений слова „откровение", но нет, судя по улыбке, игравшей на Ее лице, Ее слова не говорили о близости Амона! Поэтому я предположил другой смысл слова, возможно, Она спросила: „Заглядывал ли ты когда-либо в грязь?", но снова по выражению Ее лица я понял, что вряд ли могло быть так. Наконец, и с каким облегчением, я решил, что Она сказала: „Глядел ли ты когда-либо в прекрасную реку?", потому что, конечно же, кто не видел спокойного Нила, когда вода тиха и прозрачна, и твое лицо сморщивается на поверхности от маленьких волн, поэтому я кивнул и, успокоившись, ответил: „Да, я знаю Нил почти на всем его протяжении". Тут Она протянула руку, легонько ущипнула меня за щеку, пододвинула свечу поближе к нам и перевернула диск из черного дерева. В страхе я отпрянул. В свете пламени я увидел лицо человека, несколько походившее на мое, но гораздо более знакомое, чем на поверхности всех тех рябящих вод, где я мог разглядеть его лишь наполовину. Теперь же я действительно увидел свои собственные черты на совершенной поверхности отполированного серебра, и как же я походил на тебя, Нефхепохем, муж моей внучки Хатфертити, да, у меня было выражение того, кто служит Добрым и Великим Богам, и меня поразило, сколько осторожности было теперь в том человеке, который когда-то был колесничим. Какими гладкими были мои щеки, и сколько тревоги было в моем лице. А все оттого, что о них терлись щеки Медового-Шарика! Должно быть, мое сердце подобно гробнице, приюту разложения! Это была первая мысль, возникавшая при виде моего лица, и родилась она в лучшей части моей души, самой близкой к храбрым Богам и наиболее требовательной ко мне, но, скажу я вам, следующий голос, который я услыхал, был голосом лакомых кусочков моей плоти, и они были в восторге от моего вида. Я нашел себя красивым и искушенным в женских желаниях, и действительно, я был так хорош собой, что задрожал от удовольствия и чуть не извергся, как резвящийся пес, столь пьянящим оказалось собственное отражение. Затем я преисполнился страха, потому что понял, что вижу не свое лицо, но моего Ка, жившего на поверхности этого серебра, этого полированного серебряного озера. Нефертари погладила меня по щеке, и в прикосновении кончиков Ее пальцев чувствовалась издевка. „Ах, бедняжка, — сказала Она, — не видел зеркала".

„Я никогда не видел такого зеркала", — удалось мне выдавить из себя, так как я был почти не в состоянии говорить. „Но это же, — хотелось мне сказать, — изменяет все сущее". Ибо я знал, что если каждый воин и крестьянин смог бы увидеть своего Ка, то тогда все захотели бы поступать как Боги. О, я глядел в обыкновенные зеркала, поцарапанные и тусклые, с поверхностями настолько несовершенными, что глаза и нос начинали изгибаться при изменении их положения, но это зеркало не походило ни на одно другое. Наверное, оно было самым лучшим во всем Египте, настоящим откровением — именно это слово Она употребила, — и мой Ка находился предо мной, и мы смотрели друг на друга.

Тогда-то я снова осознал, как ужасно странствовать по Херет-Нечер, не имея дома-гробницы, когда кругом — ничего, кроме берегов, чудовищ и языков пламени, испускаемого змеями. Ибо я увидел, что на самом деле мой Ка — это я сам, и вот он стоит предо мной, исполненный жизни. Именно ему предстояло быть уничтоженным в дыму и зловонии. Крик протеста против этого чудовищного будущего застрял в моем горле. Столь отчетливым было все, что я увидал в том лице, что даже свет от свечи показался мне пламенем Херет-Нечер, и я понял, что люблю своего Ка и не важно, сколько испорченности отражали его черты, когда и моя жизнь пребывала в них. И тут у меня перехватило дыхание. Поворотом кисти руки, державшей это „откровение", Она показала мне не моего, но Своего Ка, и Ее глаза, цвета индиго, синие, как вечер в свете пламени факела, глядели на меня с полированного диска, и я осмелился погрузить свой взгляд в глаза Ее Ка, по крайней мере этого, Одного из Ее Четырнадцати. И, должно быть, выражение моих глаз сказало Ей, как сильно я Ее люблю, потому что Она мигнула, будто тоже уловила тень от невидимых крыльев. Думаю, именно тогда Она поняла, что я должен убить Ее, если умрет Усермаатра. Посредством зеркала мы смотрели друг на друга, покуда у нас обоих на глаза не навернулись слезы.