Изменить стиль страницы

Теперь с каждым разом я узнавал ее лучше и потому чувствовал себя все более несчастным по вечерам, когда приезжал Усермаатра. В одну из ночей, когда Он выбрал Медовый-Шарик вместе с другими маленькими царицами, звуки их наслаждения так взволновали меня, что я чуть не ворвался к ним. Такой конец был бы вполне мирным по сравнению с той жестокой пыткой, которую я вынес, прислушиваясь к доносившимся до меня звукам. Ибо вместе с муравьями я ползал по спекшейся пустыне своего сердца.

На следующий вечер Он снова был в Садах, но, зная голоса маленьких цариц, я понял, что на этот раз Он не выбрал ее. Не будучи уверен, быть ли довольным этим или презирать ее за недостаток чар, чтобы пленить Его во второй раз, я отбросил всякую осторожность, перелез через стену, лег к ней в постель и, когда она заговорила, познал ревность. Она сказала, что предыдущей ночью была свидетельницей всего, что Он делал, но не участвовала ни в чем сама. Когда Он спросил, отчего она стоит перед Ним с таким целомудренным видом, она ответила, что, готовясь к священному ритуалу, общалась со злыми духами и желала бы избежать опасности привлечь внимание этих невидимых людоедов-великанов, которые могут находиться поблизости к Его божественной плоти. Тогда Он спросил о цели ее обряда, и она ответила, что он предназначался для Жизни-Здоровья-Процветания Двух Земель. При этом Он хмыкнул и сказал: „Могла бы выбрать и более подходящий день", — но больше вопросов не задавал.

Такова была рассказанная ею история. Я не поверил ее словам. Страдая предыдущей ночью, я много раз слышал ее смех. Кроме того, Усермаатра не отличался терпением по отношению к тем, кто не мог доставить Ему удовольствия. Когда я собрался ей об этом сказать, она приложила пальцы к моим губам (хотя, уверяю вас, мы говорили так тихо, словно молчали) и прошептала: „Я сказала, что если не коснусь Его плоти той ночью, то смогу дважды наполниться от Него". Медовый-Шарик хихикнула в темноте. Хотя она уже не раз начертила над нами двойной круг Исиды, чтобы ни одна ускользнувшая мысль не смогла перейти в голову кого-то еще, все же она еще раз сделала это, дабы охранить нас от кары за то, что мы смеялись над Ним. „И что Он сказал?" — спросил я.

„О, — ответила она, — Он сказал, что окажет мне двойное внимание, когда взглянет на меня в следующий раз, — и с похабной ухмылкой она заговорила языком улиц, а губы ее касались моего уха. — Он сказал, что, будучи Повелителем Двух Земель и дважды Царем Египта, Он отымеет меня и спереди и сзади".

„А что ответила ты?" — прошептал я.

„Великие-Два-Дома, потребуются усилия всех маленьких цариц, чтобы отцеловать тебя дочиста. Он принялся смеяться, да так, что никак не мог остановиться. Все Его удовольствие было почти разрушено. Это единственный способ говорить с Ним".

„Ты сделаешь это?" — спросил я.

„Я сделаю все возможное, чтобы этого избежать", — ответила она, но с тем же непристойным весельем на губах. У меня возникло искушение ударить ее, но вместо этого я схватил ее ногу.

До этого, как бы мы не обнимали друг друга, она никогда не подпускала меня к своим ногам. Для такой крупной женщины они были крошечными — это я смог заметить, такие же крошечные, как ноги ее матери, которая считалась самой изящной среди богатых и благородных дам Саиса и была очень хрупкой женщиной. Медовый-Шарик сказала мне, что маленькие ножки — признак благородной крови, а когда я спросил, к чему такая изысканность, она посмотрела на меня с презрением. „Если наши волосы способны чувствовать шепот ветерка, наши мысли могут быть столь же изящными, как птички". „Да, — ответил я, — но, в соответствии с равновесием Маат, наши ступни должны быть огрубевшими, как земля". Она за смеялась: „Сказано крестьянином!" — и, снова рассмеявшись, разомкнула круг, образованный соединенными большим и указательным пальцами, с тем чтобы я смог войти в ее мысли. Тогда я увидел себя, болтающимся, как кукла, на конце меча Усермаатра. Я так разозлился, что готов был ударить ее, однако я этого не сделал. Иначе она никогда больше не позволила бы мне войти в свои мысли. „Милый Казама, — сказала она, — земля удерживает в себе самые глубокие мысли. Через наши пальцы, если они достаточно совершенны, входят крики из Страны Мертвых".

Все было просто. Вполне понятная причина для того, чтобы иметь маленькие ноги. И я бы никогда не коснулся их, если бы она, снова смеясь, не стала издеваться надо мной. И если бы не эта кукла, что стонала и хныкала и дергалась на крючке Усермаатра, я увидел Его в радости ее рта и схватил ее за ногу.

По тому, как она старалась вырваться, я сразу понял, что совершил что-то ужасное. Но я был слишком поглощен борьбой, чтобы понять причину этой молчаливой ярости (ибо мы сражались так бесшумно, что ни один слуга не проснулся бы), — именно на той ноге, которую я схватил, отсутствовал палец. Затем, поскольку я держал ее обеими руками, а она била меня другой ногой по запястью и голове, все, что я мог сделать, — это рассмотреть то несчастное место, где когда-то был маленький пальчик, и сейчас оно так же сияло под кончиками моих пальцев, как культя, оставшаяся от запястья на месте отрубленной руки грабителя. Однако как только я на самом деле прикоснулся к этому месту, то тут же понял, что совершаемое мной насилие — единственная возможность обольстить ее, и другой у меня никогда не будет. Ощущая себя сильным, как дерево, я просто позволил ей наносить удары по моему черепу, а сам стал осыпать поцелуями то маленькое сияющее место. Но от ударов ее ноги моя голова звенела так сильно, что я увидел, как мимо меня в изысканной лодке проследовала вся ее семья — золотое украшение на широких водах Дельты. И вот ее ярость иссякла, и Медовый-Шарик разразилась слезами. Ее всхлипывания стали самыми громкими звуками, что раздавались в ночи во всех Садах, и, подобно журчанию бегущей воды, принесли утешение их тяжкой тишине, ибо разве был в тех Садах хоть один дом маленькой царицы, где бы не плакали? Усермаатра никогда бы не обратил внимание на такие звуки. Тело Медового-Шарика вновь стало мягким, и я лежал, держа ее ногу, как добычу, и впитывал всю печаль, исходившую от нее, даже запах маленьких каверн между пальцами ее ноги был исполнен грусти, и я узнал, какое несчастье носила она в своей душе, и наконец встал, и поцеловал ее в губы, ощутив все ту же грусть, ах, в моей груди появилась такая жалость, какой я никогда не знал.

С того часа я стал видеть в ней сестру. У нас в деревне говорили: „Ты можешь проспать в постели женщины сто лет, но никогда не познаешь ее сердца, пока она не станет дорога тебе как сестра". Мне это высказывание никогда не нравилось, я не находил удовольствия в чувствах, навечно определявших ход дел, однако теперь, мне казалось, я понял, отчего Медовый-Шарик так растолстела. Нужно было лишь дотронуться до маленького обрубка ее пальчика, как это сделал один я, чтобы ощутить пребывающую в ней утрату: эта шишечка, оставшаяся от ее пальчика, была подобна скале в море молчания, и я мог чувствовать, как ее мысли бьются об эту скалу. И тогда я понял, что в ее мыслях лишь малая толика любви к Усермаатра смешивалась с ненавистью к нему, ненавистью, превосходившей мою. Она плакала, а я обнимал ее, и ее сердце говорило со мной, и мы принадлежали к одной семье: во всех Садах Уединенных не нашлось бы других мужчины и женщины, сжигаемых подобной жаждой мести. Только вдвоем мы смогли признаться в одной такой мысли, и мы высказали ее своим дыханием, не издав ни одного звука. Даже издалека Его чуткие уши могли уловить мысль, как сеть ловит птицу, и никто никогда не знал, когда Его нос может повернуться к врагу настолько легкомысленному, чтобы произносить проклятия вслух. Теперь, умудренный своими четырьмя жизнями, я могу лишь поражаться отваге, с которой мы поделились этими мыслями об отмщении, ведь если бы не охранительные круги, что она начертила над нашими головами, даже птицы побоялись бы шевельнуться».

«Все же мне ее несчастье кажется чрезмерным, — весьма самоуверенно заявила Хатфертити. — Безусловно, она была очень избалованной женщиной, чтобы продолжать вести себя таким образом».