Изменить стиль страницы

«Так протекала моя жизнь полтора года подряд. Вот сколько времени понадобилось мне, дорогой мой Михаэль, чтобы понять… Ты догадываешься, что я понял?

Не ожидая ответа Михаэля, Венцель продолжал:

– Ты этого не можешь угадать, и поэтому я тебе прямо скажу: я понял, что был отъявленным дураком, как и все другие секретари и директора, вращавшиеся вокруг солнца – Раухэйзена. Многие из этих дураков не поняли этого еще и теперь и никогда не поймут.

– Но почему же ты был дураком? – спросил Михаэль.

Венцель расхохотался.

– Почему? – переспросил он, опять наполняя стаканы. – Это ты сейчас узнаешь. Да, я был дураком и вдобавок – дураком недостойным и смешным. Когда я представился, Раухэйзен, конечно, вспомнил меня и взял на себя труд минут пять поболтать со мною, с немного лицемерным, правда, участием, но все же с человеческими интонациями в голосе. Он никогда не мог мне простить, что горько плакал, – а что могло быть естественнее? – когда я описал ему смерть его сына, а ведь кровь этого Отто Раухэйзена пропитала всю мою одежду, и мне пришлось подбадривать его, крича ему в ухо, – так страшно боялся он смерти. Это, впрочем, не относится к делу. Но в дальнейшем я был для Раухэйзена автоматом, как все его сотрудники. Он почти не смотрел на меня. Говорил тихо, немного сипло, но только потому, что берег свой голос. Это воплощенный принцип экономии сил. Сидит маленький старичок, немного съежившись, желтый как воск, вследствие болезни печени, с буграми и шишками на желтой, тускло блестящей лысине… Ты никогда не видел его?

– Нет.

– У него голова римлянина, отлитая из светлой бронзы. Глубокие глазные впадины, нос крючком, широкие пресыщенные губы с глубокими складками, особенно широка и особенно пресыщена нижняя губа. Впрочем, не из бронзы, пожалуй, а из воска вылеплена его голова, и когда он раздвигает широкие губы, видны зубки, кукольно маленькие, а глаза у него, как зеленые стекляшки, острые, боязливые, почти трусливые. Нет, Михаэль, это – личность, поверь мне, и если я отрицательно отзываюсь о нем, ты можешь кое-что и зачеркнуть из моих слов, потому что я… Я его ненавижу! Да, вот он – Иоганн Карл Эбергард Раухэйзен, которому принадлежит одно княжество под землею, а другое – на земле. Тридцать лет назад он приступил к осуществлению горизонтального принципа трестирования, за последние десять лет он перешел к вертикальному принципу. Вначале он владел только железом и углем. Потом начал изготовлять все, начиная от паровых котлов и кончая бритвами. А теперь у него собственные пароходы для транспортирования его изделий. Синдикат так велик, что никто не в состоянии обозреть его со всеми разветвлениями, никто, кроме самого Раухэйзена! Я еще и теперь отношусь к нему с величайшим уважением, несмотря ки на что. Второй такой головы нет во всей Германии.

– Ты уживался с ним?

– В сущности, прекрасно. Я ведь был автоматом. и наше сотрудничество происходило поэтому без всякого трения Но постепенно я начал старика ненавидеть. Я ненавидел его холодность, он часто сидел передо мною, маленький, съежившийся, весь – лед и бесчувственность. Я ненавидел его безучастие к людям. Ради чего работал этот старик с утра и до ночи? Надо было управлять этим огромным делом. Но для чего увеличивал он его почти каждый день? И мало-помалу мне стало уясняться, что не он управлял делом, а дело – им. Он сделался рабом этой страшной машины, которую сам соорудил. Его скупость я чувствовал во всем, даже в ничтожных мелочах. Это была ужасающая скупость. Я чувствовал его алчность. И я понял, наконец, что не идея служения всему этому делу руководит им, что его подлинная и единственная цель – загребать деньги. Вот истина! И, поняв это, я стал его еще больше ненавидеть.

«Один только раз он выдал себя. Надо тебе знать, что он все скупал, как бешеный, пользуясь кредитом государственного банка и погашая долг обесцененными деньгами. Целые предприятия, прокатные станы, рудники доставались ему даром. При одной крупной сделке, в которую он вложил значительную часть своего состояния, один из его коммерческих директоров решился заметить, что ведь может наступить день, когда марка вдруг начнет повышаться. Раухэйзен покачал головою и улыбнулся. Он улыбался очень редко, улыбкой старого тщеславного человека, и тогда показывались его мелкие, узкие зубки, ненавистные мне. «Марка будет падать, пока не распадется на атомы, – сказал он. – Нет силы в мире, способной удержать ее от падения, я это знаю. Я знаю это со времени…» – Слушай, Михаэль, с какого времени он это знал! – С торжествующей усмешкой он произнес: «Я знаю это со времени битвы на Марне и сообразно с этим направляю свою финансовую политику».

– Неужели он так сказал? Какой позор!

– Михаэль, я это не сразу понял! Но потом почувствовал и постиг. Со времени битвы на Марне спекулировал он на падении марки. Пока я, дурак, еще лежал в окопной грязи, пока мы все до одного давали себя расстреливать, этот старик уже трудился над извлечением денег из нашей неотвратимой гибели.

«Так росла моя ненависть к нему со дня на день. Однажды случилось так, что я опоздал на десять минут. Он взглянул на часы и сказал, не поднимая на меня глаз: «Вы опоздали на десять минут». Я ответил: «Автомобиль был задержан». На это он уже ничего не возразил, и его молчание было гораздо оскорбительнее всякого выговора. В этот миг я ощутил всю унизительность моей роли автомата, почувствовал наглость, холодность, жестокость, ту как бы естественную бессовестность, которые, по-видимому, связаны с богатством!

«Я понял, что так дальше жить нельзя. И уже тогда – пойми меня, как следует! – уже тогда начал я принимать надлежащие меры. Мне надоело чувствовать каждый день обиду и унижение. Ненависть ослепляла меня при виде старика. А он… он совсем не обращал на меня внимания.

«Полгода спустя я проспал и опоздал на четверть часа. А надо тебе знать, что за полтора года службы у Раухэйзена у меня была только одна неделя отпуска. На этот раз Раухэйзен не сказал ничего. Я только чувствовал, каким холодом от него веяло. На следующий день я был переведен в другое отделение. Он не произнес ни слова, он не попрощался со мной. Это было последней каплей в чаше обид.

«Но немилость старика была для меня счастьем. В этом отделении у меня было гораздо больше досуга, гораздо больше свободы, и я мог разработать план кампании. Сейчас ты услышишь продолжение, и оно доставит тебе удовольствие, но сначала угостим, музыкантов.

Небольшая русская капелла появилась в ресторане. Начался концерт. Венцель подозвал кельнера и велел послать капелле вина.

– Пусть сыграют волжскую песню!

И русские тотчас начали исполнять эту песню.

– Слушай! – крикнул Венцель. – Вот песня! Она меня пьянит и всегда звучит у меня в ушах, с тех пор как я пустился в путь.

Михаэль взглянул на часы и с некоторым смущением сообщил Венцелю, что обещал Лизе до одиннадцати часов позвонить по телефону.

– Не скажешь ли ты ей по телефону несколько ласковых слов, Венцель? – попросил брата Михаэль.

Венцель отрицательно покачал головой. Он уже не горячился, вино настроило его на примирительный и кроткий лад, но он был непоколебим. Михаэль сделал еще одну попытку. Сказал, что возбужденный тон, каким Лиза только что говорила в телефон, очень его испугал; она говорила, что не переживет этой ночи, если Венцель не вернется домой, что она выбросится в окно.

Тут кровь бросилась Венцелю в лицо. Но он сдержался и только тяжело дышал.

– Ну и пусть бросается в окно! – сказал он, и рот его принял жестокое, животное выражение. – Черт бы побрал всех людей, донимающих своих ближних такими подлыми угрозами!

Михаэль встал.

– Так и быть, я ее чем-нибудь успокою, скажу, например, что ты ей завтра позвонишь.

– Говори, что хочешь, – промолвил Венцель опять уже несколько более спокойным тоном.