Изменить стиль страницы

Команда работает лениво. Окончив вахту, матросы забираются в кубрик. Здесь читают вслух книгу или газету, чаще играют в «три листика», «козла» или в «носы», пьют чай, штопают одежду, чинят брезентовую обувь, или же, лежа на койках, ведут между собою бесконечные разговоры. Стоит войти в кубрик штурману — и разговор сейчас же меняется. Есть у них, у матросов, какие-то темы не для нашего уха. Ко мне лично команда относится с явной доброжелательностью, не так, как к капитану или старшему, но есть у матросов секреты и от меня. Они не любят при мне говорить о своих домашних, о деревнях, о хозяйствах, оставленных на суше. О политике они любят слушать, но говорить сами отказываются. Спросишь их о чем-нибудь:

— А как вы думаете?

— Да мы что... Никак. Мы — необразованные.

Но стоит присмотреться к ним внимательнее, и видишь, что взгляд у них на все свой, крепкий, иногда нелепый, но свой. Теперь бы я сказал — классовый, а тогда я не понимал этого и считал, что они упорствуют, и упорство их происходит от невежества.

Говорили как-то об англичанах и немцах. Я старался доказать матросам, что англичане нам друзья, союзники, а немцы — враги. Один молодой матрос, всегда особенно недоброжелательный к офицерам, сказал:

— А нам что немцы, что англичане — один черт. Чужие люди. Нас бы только не трогали, вот и все.

И все закивали, повторяя его слова:

— Нас бы не трогали, а нам что!

Матросы любили анекдоты, сказки, пословицы, заговоры, причитания и северные былины. Потому общим любимцем был Оська Слепнев — сказочник, задорный, молодой розовощекий парень с русой головой. Волосы у него торчали во все стороны, а на мускулистых руках золотилась мягкая пушистая шерсть цвета хорошо начищенной медной кастрюли. Глаза голубые смотрели с легким холодком. Говорил он обыкновенно спокойно, положив голову на руки, но все покатывались от его рассказов и особого густого матросского языка, в который вошли слова из всех северных и средиземноморских наречий, — жаргон всех европейских портов.

Палубные матросы жили дружной компанией. Особняком держались только украинец Павло Вороненко, чернявый парень, задумчивый певун с маленьким приятным тенорком, и 40-летний сверхсрочный матрос — Фомин. Это был человек себе на уме, лицемер и ханжа. Перед бурей он всегда надевал чистую сорочку, утром и вечером по получасу клал поклоны в углу каюты или просто на койке, не обращая внимания на насмешки, а иногда и толчки соседей. Крестился после каждого богохульства, которыми изобиловала речь молодых матросов, с крестом садился за еду и вставал от стола, а по вечерам при свете лампы читал псалтырь, книжку в блестящем черном переплете с широкой, когда-то малиновой, а теперь просто грязной лентой.

Механики и кочегары жили в другом кубрике на корме.

Появление арестантов произвело на команду большое впечатление. Матросы то и дело ходили по коридору и, несмотря на окрики часового, задерживались у дверей каюты, занятой арестантами. Капитан приказал закрыть правый коридор под спардеком. Тогда матросы стали ходить с юта на бак и обратно через другой коридор, шедший по другому борту. Каждый день после обеда арестованных выводили на прогулку, причем капитан или старший удаляли на это время с бака всех, кроме вахтенного матроса; команде запрещалось разговаривать с арестованными. Во время одной из прогулок мне удалось получше рассмотреть всех троих. Впереди шагал худой, изможденный человек. Острые плечи его выступали углом из-под выцветшего драпового пальто. На ногах ботинки и галоши со стоптанными задниками. Из-под шляпы торчат черные, прямые, почти до плеч волосы. Второй, хромой, по-видимому, из мастеровых, тянул собачью лапку. У него широкое, добродушное лицо с толстым носом и светлые маленькие глаза. Одет он в потрепанную, подбитую мехом кожаную куртку. Третий — молодой в оленьих сапогах, худой и тощий, как жердь, одет по-городскому. Арестованные медленно двигались вдоль бортов, молчали и глядели на льды и на дымивший впереди ледокол.

Через полчаса их опять уводили в каюту, и они на сутки скрывались от наших взоров.

На пятый день пути ледокол вступил в поля торосов, неровных ледяных глыб, согнанных из просторов Баренцева моря северными бурями в горло Белого моря.

Если трудно пробиваться сквозь ледяные поля, где ровный и ломкий лед легко поддается усилиям ледокола, то движение среди сбитых в одну крепкую массу торосов похоже на титаническую борьбу черного чудовища с ледяной стихией.

Тяжелый ледокол разгоняется и налетает с разбега на ледяной барьер. С треском и грохотом рушится лед. Подгоняемое могучим напором винтов широконосое чудовище вздымается над льдами все выше и выше, словно стремясь взобраться на снег всем туловищем. Кажется, вот-вот вылезут из воды черные тюленьи плавники-лапы и ледокол, карабкаясь и цепляясь, ухватится за край упорных, не поддающихся льдин.

Но льдины не сдаются, — ледокол замер, подняв кверху плоский черный нос. Секунда — и он сползает назад. Винты работают задним ходом, — ледокол опять берет разбег. Опять стучит машина, и судно прыгает на глыбы льда. Еще неудача, еще — разбег и новый скачок. И так, пока не рухнет с громом и плеском сокрушенная ледяная глыба и не откроется путь вперед на десяток-другой метров.

В этой битве нельзя не победить. Стоит ледоколу остановиться — и вода кругом замерзнет. Льды, назойливые, упорные, полезут вдоль бортов, взберутся на палубу, и тогда не вырваться из их объятий. Корабль станет ледяной темницей, и только весною, когда теплые ветры погонят ледяные поля в океан, освободится он от ледяных оков. Но холод, цинга и голод задолго до освобождения превратят эту плавучую темницу в кладбище.

День и ночь идет борьба со льдами. Но даже по пробитому ледоколом фарватеру трудно идти обыкновенному морскому кораблю.

Льдины глухо стучат в тонкие стены корпуса. Иногда их налеты похожи на удары тяжелых молотов. Ударит такая льдина — и прошелестит вдоль борта так, что зазвенят все переборки. Долго ли образоваться щели в тонкой обшивке?!

Идем медленно, даже тогда, когда ледокол успевает уйти далеко вперед, чтобы не усиливать опасность пробоины быстрым ходом.

День и ночь, и еще день и ночь.

Проснувшись утром, когда судно должно было находиться примерно на середине Белого моря, я почувствовал, что мы идем ровнее и быстрее. В кают-компании я узнал, что ледокол случайно встретил проделанный каким-то другим мощным ледоколом фарватер. Трещина шла в направлении к Архангельску. Это был след ледокола, прошедшего здесь не дальше как вчера, позавчера. Это позволило нашему ледоколу, а за ним и «Св. Анне» без задержек идти вперед к устью Северной Двины, ломая тонкую, появившуюся за ночь корку льда.

Еще сутки, и мы увидели высоко поднимающий свои скалы угрюмый остров Мудьюгский. Казарменные постройки на берегу, мрачные и неприветливые, — это одна из самых ужасных каторжных тюрем в мире.

Еще немного, и мы уже в покрытом ровным речным льдом устье Двины, в одном из рукавов ее дельты — Маймаксе.

На прибрежных холмах то и дело показываются высокие двухъярусные избы, сложенные из толстых бревен, с балконами, коньками на крышах, с высокими резными крыльцами, с расписными воротами. Около изб суетятся дети, выходят за околицу бабы в пестрых платках и крестьяне в оленьих шубах. Они машут нам красными платками и меховыми треухами.

Еще час, и мы увидим столицу Северной области, старый Архангельск.

Вот уже церковь видна и какие-то каменные здания на левом берегу. Это Саломбала. Здесь, по преданию, Петр Великий устроил ассамблею, но гости перепились сверх меры, и он велел их выпороть солеными розгами. Вот и получился «соленый бал» — Саломбала. Теперь здесь рабочий поселок. А вот и архангельские бульвары с рядами белых каменных зданий выплыли из тумана, но вдруг...

Резкий, тревожный гудок нашего ледокола, какие-то сигналы флагами, и мы останавливаемся.

Спешу на капитанский мостик и только теперь замечаю, что на реке — какое-то необычайное движение и что во всем окружающем есть что-то особенное и прежде всего тревожное.