— Номер шестьдесят, — прочел Лазарев. — Онже Берды, статья сто шестьдесят вторая, срок десять лет.
— Вор, — сказал Лазарев, вздыхая. — Вор. Зверь какой-то.
Частое общение с воровским миром приучило конвойных пользоваться «блатной феней», воровским словарем, где зверями называются жители Средней Азии, Кавказа и Закавказья.
— Зверь, — подтвердил Куршаков. — И говорить-то, наверное, по-русски не умеет. Мычал, наверное, на поверках. Шкуру с нас, брат, снимут за этого… — и Куршаков приблизил листок к глазам и с ненавистью прочел: — Берды…
— А может, и не снимут, — внезапно окрепшим голосом выговорил Лазарев. Блестящие бегающие глаза его поднялись вверх. — Есть одна думка. — Он быстро зашептал в ухо Куршакову.
Лейтенант недоверчиво покачал головой:
— Не выйдет ведь ничего…
— Попытать можно, — сказал Лазарев. — Фронт-то небось… Война небось.
— Действуй, — сказал Куршаков. — Здесь простоим еще суток двое — я на станции узнавал.
— Денег дай, — сказал Лазарев.
К вечеру он вернулся.
— Туркмен, — сказал он Куршакову.
Куршаков пошел к вагонам, открыл дверь первой теплушки и спросил у заключенных — нет ли среди них человека, знающего хоть несколько слов по-туркменски. В теплушке ответили, что нет, и Куршаков дальше не ходил. Он перевел с вещами одного из заключенных в ту теплушку, откуда бежал арестант, а в первый вагон конвойные втолкнули какого-то оборванного человека, охрипшего, кричащего что-то важное, страшное на непонятном языке.
— Поймали, проклятые, — сказал высокий арестант, освобождая беглецу место. Тот обнял ноги высокого и заплакал.
— Брось, слышь ты, брось, — хрипел высокий.
Беглец что-то быстро говорил.
— Не понимаю, брат, — сказал высокий. — Ешь вот суп, у меня в котелке остался.
Беглец похлебал супу и заснул. Утром он снова кричал и плакал, выскочил из вагона и кинулся в ноги Куршакову. Конвоиры загнали его обратно в вагон, и до самого конца пути беглец лежал под нарами, вылезая только тогда, когда раздавали пищу. Он молчал и плакал.
Сдача этапа прошла вполне благополучно для Куршакова. Отпустив несколько ругательств по адресу тюрьмы, пославшей этап без личных дел, дежурный комендант вышел принимать этап и начал перекличку по списку. Пятьдесят девять человек отошли в сторону, а шестидесятый не выходил.
— Это беглец, — сказал Куршаков. — Он у меня в Новосибирске сорвался, да мы его нашли. На базаре. Вот горюшка-то хватили. Я вам покажу его. Зверь — по-русски ни слова.
Куршаков вывел за плечо Берды. Затворы винтовок щелкнули, и Берды вошел в лагерь.
— Как его фамилия?
— А вот, — Куршаков указал.
— Онже Берды, — прочел комендант. — Статья сто шестьдесят вторая, срок десять лет. Зверь, а боевой…
Комендант твердой рукой написал против фамилии Берды: «Склонен к побегу, пытался бежать во время следования».
Через час Берды вызвали. Он обрадованно вскочил, ему казалось, что все разъяснится, сейчас он будет свободен. Он весело бежал впереди конвоира.
Его отвели в конец двора, к бараку, отгороженному тройным рядом колючей проволоки, толкнули в ближайшую дверь, в вонючую темноту, откуда гудели голоса.
— Зверюга, братцы…
Я встретился с Берды Онже в больнице. Он уже немного говорил по-русски и рассказал, как три года назад на базаре в Новосибирске с ним долго пытался разговориться русский солдат, патрульный, как думает Берды. Солдат повел туркмена для выяснения личности на вокзал. Солдат разорвал документы Берды и втолкнул его в арестантский вагон. Настоящая фамилия Берды — Тошаев, он крестьянин глухого аула близ Чарджоу. В поисках хлеба и работы вместе с земляком, знавшим по-русски, доплелись они до Новосибирска, товарищ ушел куда-то на базаре.
Что он, Тошаев, подавал уже несколько заявлений, ответа еще нет. Личного дела на него так и не пришло, он числится в группе «безучетников» — лиц, содержащихся в заключении без документов. Что он привык уже откликаться на фамилию Онже, что ему хочется домой, что здесь холодно, что он часто болеет, что на родину он писал, но сам писем не получал, возможно, потому, что его часто переводят с места на место.
Берды Онже хорошо выучился говорить по-русски, но за три года не научился есть ложкой. Он брал обеими руками миску — суп всегда бывал чуть теплым — миска не могла обжечь ни пальцев, ни губ… Берды пил суп, а то, что оставалось на дне, вытаскивал пальцами… Кашу он ел также пальцами, отложив в сторону ложку. Это было потехой всей палаты. Разжевав кусочек хлеба, Берды превращал его в тесто и раскатывал вместе с золой, выгребая ее из печи. Туго замесив тесто, он скатывал шарик и сосал его. Это был «гашиш», «анаша», «опиум». Над этим эрзацем не смеялись — каждому приходилось не раз крошить сухие березовые листья или смородинный корень и курить вместо махорки.
Берды удивился, что я сразу понял суть дела. Ошибка машинистки, занумеровавшей продолжение кличек того человека, который шел под номером 59, беспорядок и путаница в торопливых отправках тюремных этапов военного времени, рабский страх Куршаковых и Лазаревых перед своим начальством…
Но ведь был живой человек — номер пятьдесят девятый. Он-то мог сказать, что кличка «Берды» принадлежит ему? Мог, конечно. Но каждый развлекается как может. Каждый рад смущению и панике в рядах начальства. Навести начальство на истинный путь может только фраер, а не вор. А пятьдесят девятый номер был вор.
1959
Протезы
Лагерный изолятор был старый-старый. Казалось, толкни деревянную стенку карцера — и стена упадет, рассыплется изолятор, раскатятся бревна. Но изолятор не падал, и семь одиночных карцеров верно служили. Конечно, любое слово, сказанное громко, слышали бы соседи. Но те, кто сидели в карцере, боялись наказания. Дежурный надзиратель ставил на камере мелом крест — и камера лишалась горячей пищи. Ставил два креста — лишалась и хлеба. Это был карцер по лагерным преступлениям; всех подозреваемых в чем-то более опасном — увозили в управление.
Сейчас впервые внезапно были арестованы все начальники лагерных учреждений из заключенных — все заведующие. Клеилось какое-то крупное дело, готовился какой-то лагерный процесс. По чьей-то команде.
И вот все мы, шестеро, стояли в тесном коридоре изолятора, окруженные конвоирами, чувствуя и понимая только одно: что нас опять зацепили зубья той же машины, что и несколько лет назад, что причину мы узнаем лишь завтра, не раньше…
Всех раздевали до белья и заводили каждого в отдельный карцер. Кладовщик записывал принятые на хранение вещи, заталкивал в мешки, привязывал бирки, писал. Следователь, я знал его фамилию — Песнякевич — управлял «операцией».
Первый был на костылях. Он сел на скамейку возле фонаря, положил костыли на пол и стал раздеваться. Стальной корсет обнажился.
— Снимать?
— Конечно.
Человек стал развязывать веревки корсета, и следователь Песнякевич нагнулся помочь.
— Уличаешь, старый приятель? — по-блатному сказал человек, вкладывая в слово «уличаешь» блатной, неоскорбительный смысл.
— Узнаю, Плеве.
Человек в корсете был Плеве, заведующий портновской мастерской лагеря. Это было важное место с двадцатью мастерами, работавшими на заказ и на вольный заказ по разрешению начальства.
Голый человек свернулся на скамейке. Стальной корсет лежал на полу — шла запись в протоколе отобранных вещей.
— Как записывать эту штуку? — спросил кладовщик изолятора у Плеве, толкая носком сапога корсет.
— Стальной протез — корсет, — ответил голый человек.
Следователь Песнякевич отошел куда-то в сторону, и я спросил у Плеве:
— Ты правда знал этого легаша по воле?
— А как же! — сказал Плеве жестко. — Его мать в Минске бордель держала, а я туда ходил. Еще при Николае Кровавом.
Из глубины коридора вышел Песнякевич и четыре конвоира. Конвоиры взяли Плеве за ноги и под руки и внесли в карцер. Замок щелкнул.