Где-то на холме прошелестели легкие торопливые шаги; луну скрыло облако. Именно тень и спровоцировала его; может, как раз сейчас они идут мимо его дома. Надо действовать, пока не поздно. Он вовсе не собирается следить за ними; он просто пойдет гулять.
Уэнтворт покинул комнату, спустился по бесшумным, быстрым ступеням своего воображения и вышел на иллюзорные улицы разыскивать своих фантомов. Он жаждал ада.
Да о чем тут говорить?! Человек просто отправился на вечернюю прогулку. Он шел по улице; неважно, что она вела к станции, неважно, что она пересекала улицу, по которой Адела должна возвращаться домой. Он – взрослый человек, достойный член общества, решил погулять вечерком. Он же не ребенок, который потерял игрушку и плачет, и не ребенок, который потерял игрушку и боится вспоминать о ней, и не ребенок, который потерял игрушку и старается вернуть ее, делая вид, что она ему совершенно не нужна. Обычно требуется немалое душевное усилие, чтобы уподобиться детям и признать, что такие мы и есть на самом деле. Но он-то был другим – он был взрослым и просто вышел на прогулку.
На перекрестке дорог, в скрещении мыслей, он стоял и ждал – просто дышал ночным воздухом. С острым, извращенным наслаждением он вслушивался в ночные звуки – вполне конкретные звуки. Свежий ветер гулял между холмами. Вот в отдалении остановился поезд, вот свисток перед его отправлением. Двое пассажиров прошли мимо; женщина что-то пожелала ему – не то доброго утра, не то доброй ночи – в растущем внутреннем напряжении он не ощутил разницы.
Облако освободило луну, и Уэнтворт отступил в тень. Если он заметит их, то сможет свернуть в переулок или пойти назад, чтобы не выдать своей засады. Да и вообще, ни в какой он не в засаде, а просто гуляет!
Прошел еще час с лишним. Он дошел почти до дома, потом вернулся. Тело и его привычки, которые иногда требовали отдыха и тем самым обычно спасали его от более глубокого падения, на этот раз сплоховали. Вечернее бдение не так сильно утомило его, и видение сохраненной, хотя и лишенной надежды чести не застило его взор. Он снова и снова принимался ходить, а сердце жаждало крови. Настала ночь; часы на городской башне пробили один раз. Судя по звукам, к станции подошел последний поезд. Уэнтворт прошел чуть дальше по улице и остановился в тени. Он услышал легкий перестук каблуков; издали торопливо шла женщина. На миг ему показалось, что это Адела. Но нет, не она. Снова шаги – медленнее, и идут двое. Луна светила ярко, он стоял на самом краешке густой тени, желание ненавидеть и благородное стремление простить боролись в нем. Вот они идут, залитые ярким лунным светом, рука в руке, болтают, смеются. Он смотрел, как они проходят, в глазах потемнело. Наконец он повернулся и отправился домой.
Этой ночью, уснув, он как никогда ярко увидел бесконечно уходящую вниз, сияющую в лунном свете веревку.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Родители Паулины умерли несколько лет назад, и ей пришлось поселиться у бабушки по отцовской линии в Баттл-Хилл. У нее совсем не было денег. Мать Паулины никогда особенно не жаловала родственников со стороны мужа, так что с бабушкой Паулина почти не виделась, но дядя Паулины был убежден, что кровное родство подразумевает и близость отношений, а посему одним махом решил две проблемы: нашел занятие для племянницы и компаньонку для матери. Паулину возмущала эта навязанная доброта, буквально вломившаяся в ее жизнь, но к тому времени она так и не сумела найти работу, и ее чуть ли не силком увезли в Баттл-Хилл, где она в конце концов и обнаружила себя в роли сиделки и прислуги при очень старой женщине.
Страх, поселившийся в ней с некоторых пор, уже успел изрядно сковать волю девушки. Она вполне могла отвечать за какое-то порученное дело, а вот самостоятельные решения давались ей все хуже. В Баттл-Хилл таинственные встречи участились, а значит, развивался и паралич безволия. Паулине ничего не оставалось, как цепляться все отчаяннее хоть за какое-то общество, стараться почаще бывать среди людей. Конечно, она могла прекратить всякое общение вообще, похоронить себя в четырех стенах и продолжать день за днем терпеть ужас, который ее двойник будет сеять в прихожей или в коридоре за дверью ее собственной комнаты. Она терпеть не могла выходить на улицу, но еще больше не любила оставаться дома, да и рассудок подсказывал, что затворничество вряд ли ее спасет. Внутри нее словно что-то окаменело. Вот так она и жила, с высоко поднятой головой, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не бежать на очередную вечеринку или обратно домой. Почему-то ей казалось, что смерть бабушки может все это изменить.
Однако бабушка и не думала принимать во внимание забот молодости. Она жила себе и жила, завтракая по утрам у себя в комнате, спускаясь вниз к обеду и снова поднимаясь к себе после раннего легкого ужина. Она не досаждала внучке, а в обращении неизменно соблюдала мягкую учтивость. Паулина в свою очередь старалась удержаться на волне уважения и терпения, но получалось у нее, честно говоря, грубовато. Она и не заметила, что за все это время старая леди не дала ей ни единого повода проявить свое терпение. Так что терпела-то Паулина в основном сама себя и полагала, что делает достаточно, избавляя других от этого тяжкого груза.
Июньским полднем обе они сидели в саду за домом; для девушки стены вокруг садика были воплощением безопасности. Паулина учила роль, держа машинописный текст на коленях и беззвучно шевеля губами. Беда была в том, что в репликах получалось многовато пафоса. Причем пока она читала слова на бумаге, особого пафоса в них, вроде, и не было, но стоило ей попытаться произнести фразу, как она становилась плоской и безвкусной. Она выделяла голосом то одно слово, то другое, пыталась говорить то быстрее, то медленнее. Она попробовала добавить в голос страсти, но получилась полная нелепость. Вот у Стенхоупа слова звучали просто и естественно, а в ее исполнении – лживо и претенциозно.
Она поглядела на бабушку – глаза прикрыты, руки сложены на коленях. Маленькая, сухонькая, морщинистая – воплощенная старость. Несколько дней назад кто-то шепнул Паулине на ухо при расставании: «Она такая хрупкая, правда?» Паулине слово не понравилось. Умиротворенная – да, но уж никак не хрупкая. Даже сейчас, в тихий полдень, с полуприкрытыми глазами, она казалась воплощением незыблемого спокойствия. Она была не здесь – но это вовсе не означало, что дух ее блуждает среди неких тусклых воспоминаний, просто человек со вниманием отдается внутренней работе. Наверное, так выглядит Стенхоуп, когда пишет стихи. Паулина подумала, что так по-настоящему и не знает бабушку и поэтому не вполне представляет, чего от нее можно ждать.
За стеной сада послышался легкий звук. Миссис Анструзер открыла глаза, встретила взгляд Паулины и улыбнулась.
– Дорогая, – проговорила она, – я все собираюсь кое о чем спросить тебя.
Паулине подумалось, что бабушкин голос звучит как-то странно, словно издалека… наверное, это от жары. И еще – слова были наполнены как раз той нездешней любовью, которая никак не давалась ей в роли. «Она, наверное, говорит с Фебой», – подумала Паулина (Фебой звали служанку) и тут же поняла, что таким тоном миссис Анструзер говорит со всеми. Она просто лучится добросердечием. В круг этого сияния попали и внучка, и летний садик, словно все вокруг окуталось теплым солнечным светом общего благословения.
– Да, бабушка, – отозвалась Паулина.
– Если мне придется умереть в ближайшие несколько недель, – сказала миссис Анструзер, – не вздумай из-за этого отказываться от роли. В этом нет никакой необходимости.
Как и любой другой на ее месте, Паулина забормотала:
– Ох, но как же… – и осеклась, встретив ясный, пристальный взгляд, обращенный к ее рассудку. – Но ведь так не делают…
– Это совершенно ни к чему, – спокойно продолжала миссис Анструзер, – особенно если это событие придется на премьеру. Надеюсь, ты не будешь постоянно думать об этом, но все же лучше договориться заранее.