Изменить стиль страницы

— Я слышу, — отозвался я. — Где ты?

Вяз у теплиц словно бы качнулся, хотя ветерок чуть дышал — где ему было качнуть такое дерево.

— Я здесь, — сказал вяз. — Я здесь давно, долгие годы. Я всегда ждал этой минуты, ждал, когда смогу с тобой заговорить.

— Ты знаешь? — спросил я.

Глупо спрашивать, конечно же он знает — и о бомбе, и обо всем…

— Мы знаем, — сказал вяз, — но отчаянию нет места.

— Нет места? — растерянно переспросил я.

— Если мы потерпим неудачу на этот раз, мы попробуем снова. Возможно, в другом мире. Или, может быть, придется подождать, чтобы ради… как это называется?

— Радиация, вот как это называется, — подсказал я.

— Подождать, чтобы радиация рассеялась.

— На это уйдут годы.

— У нас есть годы, — был ответ. — У нас есть время, сколько угодно. Нам нет конца. И времени нет конца.

— А для нас время кончается, — сказал я, и меня захлестнула горькая жалость ко всем людям на свете и сильней всего — к самому себе. — И для меня наступает конец.

— Да, мы знаем, — сказала Лиловость. — Мы очень о вас сожалеем.

Вот когда пора просить помощи! Пора объяснить, что мы попали в беду не по своей воле и не по своей вине — пусть же нас выручают те, кто нас до этого довел!

Так я и хотел сказать, но слова не шли с языка. Не мог я признаться этому чужому, неведомому, в нашей совершенной беспомощности.

Наверно, это просто гордость и упрямство. Но лишь когда я попытался заговорить и убедился, что язык не слушается, лишь тогда я открыл в себе эту гордость и упрямство.

«Мы очень о вас сожалеем», — сказал вяз. Но и жалеть можно по-разному. Что это — подлинная, искренняя скорбь или так только, мимолетная, из чувства долга, жалость того, кто бессмертен, к бренной дрожащей твари в ее смертный час?

От меня останутся кости и тлен, а потом не станет ни костей, ни тлена, лишь забвение и прах, — а Цветы будут жить и жить вовеки веков.

Так вот, нам, кто обратится в тлен и прах, куда важней обладать этой упрямой гордостью, чем другим — сильным и уверенным. Она — единственное, что у нас есть, и только она одна нам опора.

Лиловость… а что же такое Лиловость? Не просто цвет, нечто большее. Быть может, дыхание бессмертия, дух невообразимого равнодушия: бессмертный не может себе позволить о ком-то тревожиться, к кому-то привязаться, ибо все преходящи, все живут лишь краткий миг, а бессмертный идет своей дорогой, в будущее без конца, без предела, — там встретятся новые твари, новые мимолетные жизни, и о них тоже не стоит тревожиться.

А ведь это — одиночество, вдруг понял я, безмерное, неизбывное одиночество, — людям никогда не придется изведать такое…

Безнадежное одиночество, ледяной, неумолимый холод… во мне вдруг шевельнулась жалость. Как-то странно жалеть дерево. Но нет, не дерево мне жаль и не те лиловые цветы, а неведомое. Нечто, которое провожало меня из чужого мира, которое и сейчас здесь, со мной… жаль живую мыслящую материю — такую же, из какой создан и я.

— Я тоже сожалею о тебе, — сказал я и, еще не досказав, опомнился: оно не поймет моей жалости, как не поняло бы и гордости, если бы узнало о ней.

Из-за поворота улицы, идущей по бровке холма, на бешеной скорости вылетела машина, яркий свет фар хлестнул по теплицам. Я отпрянул, но фары погасли, еще не настигнув меня.

Во тьме кто-то позвал меня по имени — чуть слышно и, кажется, пугливо.

Из-за угла, не замедляя скорости, вывернулась еще машина, ее занесло на повороте, взвизгнули шины. Первый автомобиль круто затормозил и, содрогнувшись, замер возле моего дома.

— Брэд, — снова чуть слышно, пугливо позвали из темноты. — Где ты, Брэд?

— Нэнси?! Я здесь. Нэнси.

Что-то случилось, что-то очень скверное. Голос у нее точно натянутая до отказа струна, точно пробивается он сквозь густой туман охватившего ее ужаса. Что-то неладно, иначе не мчались бы так неистово к моему дому эти машины.

— Мне послышалось, ты с кем-то разговариваешь, — сказала Нэнси. — Но тебя нигде не было видно. Я и в комнатах искала, и…

Из-за дома выбежал человек — черный силуэт на миг четко обрисовался в свете уличного фонаря. Там, за домом, были еще люди — слышался топот бегущих, злобное бормотанье.

— Брэд, — опять сказала Нэнси.

— Тише, — предостерег я. — Что-то неладно.

Наконец-то я ее увидел. Спотыкаясь в темноте, она шла ко мне.

Возле дома кто-то заорал:

— Эй, Картер! Мы же знаем, ты у себя! Выходи, не то мы сами тебя вытащим!

Я бегом кинулся к Нэнси и обнял ее. Она вся дрожала.

— Там целая орава, — сказала она.

— Хайрам со своей шатией, — сказал я сквозь зубы.

Зазвенело разбитое стекло, в ночное небо взметнулся длинный язык огня.

— Ага, черт подери! — злорадно крикнул кто-то. — Может, теперь ты вылезешь?

— Беги, — велел я Нэнси. — Наверх. Спрячься за деревьями.

— Я от Шкалика, — зашептала она. — Я его видела, он послал меня за тобой.

В доме вдруг разгорелось яркое пламя. Окна столовой вспыхнули, как глаза разъяренного зверя. В отсветах пожара бессмысленно, неистово приплясывали и вопили черные фигуры.

Нэнси повернулась и побежала, я кинулся за нею, и тут позади, перекрывая разноголосицу горланящей толпы, рявкнул оглушительный бас:

— Вот он! В саду!

Что-то дало мне подножку, я споткнулся и с разбегу ухнул в долларовые кусты. Колючие ветки царапали лицо, цеплялись за одежду, с трудом я поднялся на ноги, огляделся.

Из отверстия в крыше, пробитого «машиной времени», взбесившимся фонтаном хлещет пламя. Все стихло, только рычит огонь, пожирая дом изнутри, вгрызаясь в балки и стены.

А люди молча бегут вниз, в сад. Доносится гулкий топот, тяжелое, прерывистое дыхание.

Наклоняюсь, шарю по земле — вот оно, то, обо что я споткнулся. Обломок деревянного бруса длиной фута в четыре, чуть подгнивший по краям, но еще крепкий.

Дубинка. И на том конец. Но пока меня прикончат, один из них тоже распрощается с жизнью… а может быть, и двое.

— Беги! — кричу я Нэнси, она где-то там, хоть ее и не видно.

Осталось одно, еще только одно я должен сделать. Разбить, этой дубиной башку Хайраму Мартину, пока меня не захлестнула толпа.

Вот они уже сбежали с холма, несутся по ровному месту, через сад. Впереди — Хайрам. Стою и жду с дубиной наготове; а Хайрам все ближе, на темном лице, точно белый шрам, блестят оскаленные зубы.

Надо метить между глаз, расколю ему башку пополам. А потом стукну и еще кого-нибудь… если успею.

Пожар разгорелся в полную силу, ведь дерево старое, сухое, даже и сюда пышет жаром.

А эти уже совсем близко… Я крепче сжал дубинку, занес повыше, жду.

Вдруг, в нескольких шагах от меня, они сбились, затоптались из месте… одни попятились, другие застыли, рты разинуты, глаза вытаращены, и в них — изумление, ужас. Уставились не на меня, а на что-то позади меня.

И вот — шарахнулись, бегут со всех ног обратно, вниз, и еще громче, чем рев огня, их отчаянный вой… словно мчится и ревет перепуганное насмерть стадо, гонимое степным пожаром.

Как ужаленный, оборачиваюсь… а, это те, из чужого мира! Черные тела поблескивают в дрожащих отсветах пожара, серебристые перья лохматых голов чуть колышутся на ветру. Они подходят ближе и щебечут, щебечут на своем непонятном, певучем языке.

Не терпится им, черт возьми! Слишком поторопились, лишь бы не упустить хоть единую предсмертную дрожь объятого ужасом клочка нашей Земли.

Не только сегодня — снова и снова вечерами они станут сюда приходить, станут возвращать послушное им время к этой роковой минуте. Нашлось еще одно место, где можно стоять и ждать, пока начнется зрелище, есть еще один призрачный дом, зияющий провалами окон, через которые можно заглянуть в безумие и ужас иного мира.

Они приближаются, а я стою и жду, сжимая дубину, и вдруг опять — дыхание Лиловости и знакомый неслышный голос.

— Назад, — говорит голос. — Назад. Вы пришли слишком рано. Этот мир не открыт.