— Примерно так, — сказала фрау Брюкер, — а то получается, будто я хотела обмануть его, хотя у меня не было ни малейшего намерения, но, с другой стороны, все-таки хотела.
«Жуткая неразбериха». — «Скажи, — обратился к Лене Хольцингер, — ты вообще-то слышишь меня? Никакой неразберихи мне не надо, мне нужен мясной экстракт». — «Мясо? Почему бы нет? Конечно, это было бы чудесно». — «Надеюсь, ты не собираешься срезать его со своих ребер? Что с тобой? Что случилось?»
В столовой за отдельно стоявшим столом, накрытым белоснежной скатертью, обедали оба английских офицера вместе со шведским журналистом, который намеревался писать статью об обеспечении продовольствием населения в оккупированной Германии. Когда Лена Брюкер разливала половником приготовленный английским поваром ирландский Stew[14], значительно уступавший по вкусу супу с мясным экстрактом Хольцингера, она нечаянно брызнула соусом на мундир капитана Фридлендера.
«Простите меня. Я сегодня сама не своя». — «Ничего страшного», — сказал он.
Она побежала на кухню, принесла мокрое полотенце и принялась отчищать мундир. «Все в порядке», — говорил он, потому что чувствовал себя неудобно в присутствии стольких людей. Чуть позднее он сунул ей небольшую пачку сигарет. «Вы ужасно расстроены. Могу я чем-нибудь помочь?» — сказал он и посмотрел на нее таким взглядом, который по уставу был запрещен; как нам уже известно, им не разрешалось вступать в дружеские отношения с населением.
— Может, если б тогда не было Бремера, — сказала фрау Брюкер, — я жила бы сейчас в Англии, в каком-нибудь доме престарелых, с увитыми плющом стенами.
По дороге домой она решила, что откроет дверь и скажет: «Если хочешь, ты можешь уйти. Война окончилась. Признаться, я немного продлила ее для нас, для тебя, но в первую очередь для себя. Из личных, корыстных побуждений. Просто я хотела еще немного побыть с тобой». Это правда. Можно было еще добавить: «Все равно ты не смог бы раньше увидеть свою жену и ребенка. Кстати, мне очень интересно, и я давно уже хотела спросить тебя: это мальчик или девочка?» Она надеялась, что он ответит что-нибудь. Но хуже всего будет, если он тотчас убежит, даже не сказав ни слова. А может, он спросит: «Почему ты врала мне?» Или «обманула»? Слово отражает суть происходящего. Она жила совсем в другом мире, нежели он представлял его себе. Может, он скажет: «Войну нельзя продлевать, это неприлично и безнравственно». Он дезертировал, и она помогала ему в этом. Она помешала ему убить других и, возможно, быть убитым другими. Но она так не скажет. Все равно. Что-то он непременно должен сказать, и тогда она ему ответит, вот у них и получится разговор, они поговорят о жизни, о годах, проведенных ею в одиночестве, о его жене, о дочери или сыне. Во всяком случае, она хотела сказать ему то, что пришло ей в голову по дороге домой: что и в темных временах есть светлые мгновения и чем мрачнее эти времена, тем ярче мгновения.
Тут она подошла к двери и отперла ее.
Но он не спросил о газете, не спросил о радиолампе, даже о том, где находятся сегодня немецкие войска. «Самые сердечные поздравления и пожелания счастья!» — воскликнул он и подвел ее к кухонному столу, на нем стояли три бумажных цветка, искусно сделанные из аккуратно вырезанных из иллюстрированных журналов кусочков красного цвета. Чудесные заменители живых роз. «Откуда ты узнал?» — «В талоне на уголь есть дата твоего рождения».
Окно стояло открытым, с улицы доносился гомон спекулянтов, все представлялось таким мирным, что она чуть было не сказала: «Наступил мир, войне конец. Можешь больше не бояться». Но вовремя опомнилась: сказать это сейчас — значит испортить настроение ему и себе. Ей потребовалось много времени, чтобы решиться открыть ему правду, и она подумала: пора точно определить день признания. Ускорю доставку бумаги на два дня, стало быть, остается всего три, и я подарю их себе. Так мы оба будем с подарками. А если она на что-то решалась, то непременно это делала.
6
Однако на следующий день Лена Брюкер увидела в газете фотографии. Фотографии, от которых у нее вмиг пропал аппетит, хотя она ничего не ела утром, фотографии, от которых у нее словно помутилось сознание и она ушла домой, фотографии, заставившие ее задать себе вопрос: о чем она думала все эти годы и что видела или, точнее, о чем она не думала и чего не хотела видеть? Это были фотографии, которые в то время видели многие, большинство, можно даже сказать, все немцы. Фотографии из концлагерей, освобожденных союзниками. Дахау, Бухенвальд, Берген-Бельзен. Вагоны, набитые живыми мертвецами, скелетами, обтянутыми кожей. На одной фотографии был изображен взятый в плен эсэсовский караул, мужчины и женщины, которые грузили в вагоны эти скелеты. Некоторые эсэсовцы-мужчины для такой работы даже засучили рукава, чтобы было сподручнее укладывать тела. Заключенные в полосатых одеждах, еще живые, но уже умиравшие, сидели, нет, они лежали тут же, безразличные ко всему, что происходило вокруг них.
Когда она пришла домой, Бремер спросил: «Тебе плохо?» И она рассказала ему, но представила все так, будто услышала о фотографиях в городе, однако, пока она говорила, это показалось ей ложью, грязной ложью, которой она вымаралась, поскольку сказала, что якобы только слышала о лагерях, в которых убивали людей, и убивали систематически, десятками тысяч, сотнями тысяч, некоторые утверждают, будто миллионами.
«Слухи», — произнес Бремер.
Но ведь она не могла сказать, что видела это собственными глазами. Видела фотографии в газете. Капитан сегодня впервые не разговаривал с ней, не поздоровался, даже не посмотрел на нее и не предложил сигарету. Она накрыла для него стол, специально для него поставила на стол пасхальные колокольчики. Но он ничего не сказал, ничего, только помотал головой и скрылся в своем кабинете, захлопнув за собой дверь, которая обычно стояла открытой настежь.
«Людей, евреев, — рассказывала она Бремеру, едва сдерживая себя, чтобы не вспылить, — травили газом, а потом сжигали. Происходили невообразимые вещи. Должно быть, это были фабрики смерти».
«Сказки, — сказал Бремер, — все ерунда. Вражеская пропаганда. Кто заинтересован в распространении таких слухов? Русские». А потом спросил такое, что вывело Лену из себя.
Фрау Брюкер опустила вязанье на колени и смотрела мимо меня, покачивая головой.
«С Бреслау сняли осаду?» — спросил он.
Да-а, это был первый и единственный раз, когда она накричала на него: «Нет! Город в полном дерьме! И уже давно. Повержен в прах! Понимаешь?! Нет ни-че-го! Все кончено! Гауляйтер Хандке удрал. Порядочная свинья, как и доктор Фрёлих, только этот — маленькая свинья. Все свиньи. Все, кто носит эту униформу, — свиньи. И ты вместе с твоей дурацкой игрой в войну. Война окончилась. Все, конец. Понимаешь? Конец. Уже давно. С войной покончено. Поминай как звали. Тю-тю. Мы проиграли ее. Слава Богу».
— Он стоял, уставясь на меня, как бы это сказать, не в ужасе, даже не вопросительно, нет, просто тупо. Тут я взяла свой дождевик и ушла. Я бежала по разрушенным улицам, долго бежала, так мне лучше думается. Когда-то это был прекрасный город, а теперь он лежал в развалинах, засыпанный мусором и пеплом, и я подумала: что ж, по праву, а потом мне пришла в голову другая мысль: быть может, эта история с евреями все-таки вражеская пропаганда? И не совсем соответствует истине? Фотографии тоже можно подделать. Нет, не то. Там были горы трупов, огромные ямы, полные трупов, изуродованные, иссохшие тела, и лежали они как попало, ноги рядом с головами, бритые головы, глазные впадины, черепа. Не хочется верить в это. Но потом я вспомнила о евреях, которых знала. Они исчезли. Одни до войны, другие, в основном пожилые, во время войны.
Я подумала о фрау Левинсон. Это случилось однажды утром сорок второго года. Гросноймаркт. Там находился фонд для благотворительных целей имени Йозефа Герца-Леви. Приют для престарелых нуждающихся евреев.
14
Тушеная баранина с луком и картофелем.