При сопоставлении процитированного письма Капицы с записанными Симоновым словами Сталина, обращенными к деятелям литературы, видно, что они близки даже текстуально. И едва ли можно оспорить, что очередное «решение» Сталина, имевшее многообразные последствия, исходило из этого письма. Как уже отмечено, Сталин, говоря о "неоправданном преклонении" перед Западом, усматривал эти настроения в «средней» научной интеллигенции, в «профессорах» (но не, скажем, академиках), и в таком уточнении естественно видеть проявление того факта, что «высшая» научная интеллигенция в лице академика (с 1939 года) П. Л. Капицы как раз и открыла ему, Сталину, глаза на "один из главных" недостатков в сфере науки.

А виднейший ученый, с давних пор уделявший огромное и страстное внимание общему состоянию отечественной науки, выразил в своем письме Сталину опять-таки не некое личное пожелание, но осознание настоятельной потребности в жизни науки в целом. И при всех возможных оговорках взятый в 1947-м курс привел к тому, что в 1954-м в СССР начала работать первая в мире атомная электростанция, а в 1957-м стартовал первый в мире искусственный спутник Земли.

Кто-либо может возразить, что великие научно-технические достижения России стали возможными не благодаря вышеупомянутому «решению», а вопреки ему. Однако в письме Капицы Сталину дан точный анализ ситуации, основанный на истории русской инженерной мысли, обрисованной в книге Л.И. Гумилевского: "Из книги, — делал выводы П. Л. Капица, — ясно: 1) Большое число крупнейших инженерных начинаний зарождалось у нас. 2) Мы сами почти никогда не умели их развивать (кроме как в области строительства). 3) Часто причина неиспользования новаторства в том, что обычно мы недооценивали свое и переоценивали иностранное" (с. 247). Так, например, А.Ф. Можайский еще в 1881 году сконструировал прообраз самолета, а Б.Л. Розинг в 1911-м осуществил первую лабораторную телепередачу, но практическая реализация этих открытий произошла позже в США… И русское первенство в создании — в 1954 году — АЭС в Обнинске и полете — в 1957-м — спутника (что ввело это русское слово во все языки) было, в сущности, совершенно новым для России явлением, жажда которого и породила письмо П.Л. Капицы Сталину.

Следовательно, в «решении», которое выдвинул Капица и, если воспользоваться модным сегодня словечком, озвучил Сталин, выражалась, если угодно, воля истории, а не своеволие вождя.

Любопытно, что Константин Симонов, рассказывая через тридцать с лишним лет, в 1979 году, и к тому же не надеясь на опубликование своего рассказа (оно состоялось через еще десяток лет) о сталинской речи, счел нужным заявить, что "в самой идее о необходимости борьбы с самоуничижением, самоощущением нестопроцентности, с неоправданным преклонением перед чужим в сочетании с забвением собственного здравое зерно тогда, весной сорок седьмого года, разумеется, было. Элементы всего этого реально существовали и проявлялись в обществе, возникшая духовная опасность не была выдумкой" /24. Симонов, по всей вероятности, высказался бы еще определеннее, если бы ему было известно, что Сталин говорил, в сущности, со слов П.Л. Капицы.

Но нельзя умолчать о другой стороне дела. Симонов заявил тут же, что «здравое», продиктованное «необходимостью» устремление затем "уродливо развернулось в кампанию, отмеченную в некоторых своих проявлениях печатью варварства" (там же). Это, как будет ясно из дальнейшего, чрезвычайно существенная проблема: необходимые для бытия страны «решения» в 1920-х — начале 1950-х годов реализовывались более или менее «варварски», и давно уже идут споры о том, не слишком ли велика была «цена» тех или иных "побед"…

Впрочем, скажу еще раз, что задача моя пока состояла лишь в выяснении исторических «причин» тех или иных «решений», в опровержении явно господствующего представления, согласно которому все существенные повороты политики в конце 1920-х — начале 1950-х годов были выражениями личной воли Сталина, а не воли самой истории, заставлявшей вождя принимать то или иное "решение".

* * *

Итак, необходимо преодолеть своего рода сталинский синдром, побуждающий во всех «поворотах» конца 1920-х- начала 1950-х усматривать «своеволие» вождя. То, что это своеволие оценивают в прямо противоположном духе, — уже не столь существенно, ибо и поклонники, и ненавистники Сталина оказываются равно несостоятельными толкователями истории.

К сожалению, либеральные идеологи чаще всего клеймят любые стремления глубже понять ход истории в сталинские времена как попытки «реабилитации» вождя. Только немногие умные люди этого круга (либерализм вообще крайне редко сочетается с сильным умом) способны подняться над заведомо примитивным, исходящим из попросту вывернутого наизнанку «сталинизма» представлением. Так, один из очень немногих умных либералов, Давид Самойлов, написал о «повороте», который, как правило, толкуется в качестве чисто личного злодейства вождя: "Надо быть полным антидетерминистом (то есть полностью отрицать объективный ход истории. — В.К.), чтобы поверить, что укрепление власти Сталина было единственной исторической целью 37-го года, что он один мощью своего честолюбия, тщеславия, жестокости мог поворачивать русскую историю, куда хотел, и единолично сотворить чудовищный феномен 37-го года.

Если весь 37-й год произошел ради Сталина, то нет бога (даю самойловское написание. — В.К.), нет идеального начала истории. Или, вернее, бог — это Сталин, ибо кто еще достигал возможности самолично управлять историей!

Какие же предначертания высшей воли диким образом выполнил Сталин в 1937 году?"

К этому сакраментальному вопросу мы еще вернемся, а пока обратим внимание: Давид Самойлов полагает, что суть происшедшего в 1937 году предначертала "высшая воля", хотя Сталин выполнил её предначертание "диким образом"; ранее цитировалось такое же разграничение Константина Симонова: послевоенная борьба с «низкопоклонством» была, по его словам, «необходимой» и «здравой», но проводилась она, как это ни прискорбно, «варварски». Подобное разграничение цели и методов её реализации отнюдь не оригинально: Сталина достаточно часто проклинают не столько за его «решения» как таковые, сколько за то, что он осуществлял их дикими, варварскими, чудовищными "методами".

Но этим он едва ли принципиально отличается от своих предшественников, игравших ведущие роли в 1917–1928 гг. Нередко это варварство выводят — что уж совсем смехотворно — из чисто личных психических особенностей Сталина… Между тем любая революция в подлинном значении этого слова не может не быть воплощением «варварства» и «дикости», то есть, выражаясь не столь эмоционально, отрицанием, отменой всех выработанных веками правовых и нравственных устоев и норм человеческого бытия. Именно таков едва ли не главный вывод фундаментального сочинения о Великой французской революции, созданного еще в 1837 году крупнейшим английским мыслителем Томасом Карлейлем, который в свои юные годы непосредственно наблюдал последний период этой революции.

Карлейль стремился осмыслить бесчисленные чудовищные злодеяния французских революционеров. Затоплялись барки, чьи трюмы были набиты не принявшими новых порядков священниками; "но зачем жертвовать баркой? — продолжал Карлейль. — Не проще ли сталкивать в воду со связанными руками и осыпать свинцовым градом все пространство реки, пока последний из барахтающихся не пойдет на дно?.. И маленькие дети были брошены туда, несмотря на мольбы матерей. "Это волчата, — отвечала рота Марата, — из них вырастут волки". Потом… женщин и мужчин связывают вместе за руки и за ноги и бросают. Это называют "республиканской свадьбой"… "Вооруженными палачами "расстреливались маленькие дети и женщины с грудными младенцами… расстреливали по 500 человек зараз…" И вот вывод Карлейля: "Жестока пантера лесов… но есть в человеке ненависть более жестокая, чем эта".

И образчик «предельной» (или, вернее, беспредельной) чудовищности: "В Медоне… существовала кожевенная мастерская для выделки человеческих кож; из кожи тех гильотинированных, которых находили достойными обдирания, выделывалась изумительно хорошая кожа наподобие замши… История, оглядываясь назад… едва ли найдет в целом мире более отвратительный каннибализм… Цивилизация все еще только внешняя оболочка, сквозь которую проглядывает дикая, дьявольская природа человека" — так завершает Карлейль.