Изменить стиль страницы

Истинным идеалистам трудно оказывалось приспосабливать свое восприятие к тому, чтобы неблагоприятная информация не доходила до их собственного сознания: им приходилось прибегать к разного рода психологическим уверткам, позволявшим не думать об очевидных, но не вписывающихся в общую картину отрицательных моментах. Возвращаясь к пережитому, многочисленные разочарованные коммунисты и попутчики оставили нам воспоминания о том, как происходил этот процесс. Артур Кестлер, живший в Советской России в начале 1930-х, во время массового голода и абсолютного попрания гражданских прав, выработал у себя привычку рационализировать все, что он видел и слышал, воспринимая советскую действительность как нечто не вполне реальное, так, что «дрожащая мембрана натянулась между прошлым и будущим»: «Я научился автоматически относить все, что шокировало меня, к "наследию прошлого", а все, что мне нравилось, — к "росткам будущего". Установив в голове подобный сортировочный автомат, в 1932 г. европеец все еще мог жить в России и тем не менее оставаться коммунистом»143.

Труднее всего идеалистам-попутчикам оказывалось смириться с тем, что вожди Советской России были не альтруистами и благодетелями человечества, а своекорыстными политиканами, причем необычайно жестокими. Поэтому идеалисты редко говорили о политической деятельности коммунистов — о роли партии в советской жизни, о фракционной борьбе, об интригах и доносах, которыми сопровождались «чистки», ставшие после того, как окончилась гражданская война, непременным атрибутом коммунистической жизни. Попутчики предпочитали рассуждать о коммунизме исключительно как о социальном и культурном феномене. Анна Луиза Стронг, одна из наиболее верных попутчиков сначала Москвы, а затем и Пекина, не могла признаться даже себе самой, что ее идолы боролись за личную власть, как это делают везде обычные политики, настолько занят был ее взор созерцанием высших целей коммунизма. С ее точки зрения, изгнание Троцкого из партии Сталиным не имело никакого смысла: «Я никогда не могла понять, почему его выгнали, — писала она. — Я не могла понять, какая разница была между двумя теориями. Каждый хотел строить эту страну, не так ли?»144. Даже когда Сталин превратился в абсолютного хозяина Советского Союза, подобные люди все-таки отрицали, что его диктатура имела политический характер: «Как это ни странно, попутчики стали жертвами собственного ума и образованности. Усвоив, в лучшем духе Просвещения, что у всего есть материальная причина и на все влияет среда, они не могли позволить себе поверить в этот фокус-покус обскурантистов», в мегаломанию и паранойю, овладевшую одним человеком145. Короче говоря, чем более умным и образованным оказывался человек, тем труднее становилось ему уловить истинную природу режима, не придерживавшегося никаких рациональных принципов, привычным образом прибегавшего к силе для решения разногласий, которые в нормальном обществе разрешаются путем нахождения компромисса или обращениями к электорату. Приспособиться к такому режиму было проще бедному и необразованному, кого опыт жизни постоянно учил воспринимать иррациональность и жестокость как неизбежное.

Попутчики подпадали под гипноз сталинской тирании: вместо того чтобы видеть в ней грубейшее нарушение демократии, на которую якобы притязали коммунисты, они воспринимали ее как гарантию идейной чистоты, поскольку, устранив политическую деятельность и сопутствующую ей отвратительную грызню, она позволяла большевикам сосредоточиться на том, что, по мнению попутчиков, являлось высшей целью движения. Парадоксально, что, как только партийно-советские вожаки после смерти Сталина начали сами признаваться в содеянных ошибках и преступлениях, попутчики толпами стали покидать их. Вскоре исчезло и само понятие. Для попутчиков-идеалистов самообман был необходимостью: они с готовностью закрывали глаза на тиранию и массовые убийства во имя высокого идеала, но не смогли принять более гуманной политики, ведь ее прагматизм лишал их утопической мечты.

Душа попутчика-идеалиста была полем вечного сражения. Многие из них, достигнув известного рубежа, не могли уже более игнорировать то, что происходило вокруг: для кого-то раньше, для кого-то позже наступал момент отрезвления. Толчком могло послужить изгнание Троцкого из партии, или процессы 1930-х, или подписание советско-нацистского пакта, или венгерские события. И в каждом случае это приносило не только болезненное осознание собственной неправоты, но и разрыв с группой единоверцев, к которой так долго принадлежал, остракизм и изоляция. Те, кто пережил этот мучительный опыт, особенно выделяют в своих воспоминаниях горе разрыва с друзьями, ощущение собственного одиночества во враждебном мире, где не только коммунисты и бывшие друзья-попутчики, но и либералы считают тебя презренным ренегатом. [Уиттекер Чамберс рассказывает, как стал жертвой ненависти «просвещенных людей» после того, как вышел из компартии и раскрыл Алджера Хисса как советского агента (Witness. New York, 1952. P. 616). Оторванный от партии, он воспринимал покидаемый им мир как «мир жизни и будущего. Мир, в который я возвращался, представлялся, по контрасту, кладбищем» (Ibid. P. 25).]. Но были и другие. Для кого пределы допустимого оказывались бесконечно растяжимыми: что бы ни делали коммунисты, у таких людей всегда находилось этому удовлетворительное объяснение.

Типичным идеалистом-попутчиком был Джон Рид, автор «Десяти дней, которые потрясли мир» — книги, более всех других побудившей иностранцев взглянуть на русскую революцию как на славное романтическое приключение. В жизни Рида присутствовали все элементы, из которых обычно складывалась судьба рядового «попутчика»: буржуазное происхождение, неудовлетворенные интеллектуальные запросы, неподдельный идеализм. Сын промышленного магната из Орегона, он провел детство в роскоши, в окружении ливрейных лакеев, в череде празднеств и балов146. В Гарварде он оказался аутсайдером: его нуворишское происхождение не произвело никакого впечатления на товарищей по университету; «неарийская» внешность — большие глаза, темные волосы — не привлекала. Учившийся с Ридом в университете Уолтер Липманн писал, что объекты обретали реальность в глазах Джона только в той мере, в какой они имели отношение к нему лично: «Революция, литература, поэзия — эти вещи занимают его иногда, когда становятся фактами его жизни»147. Думается, он стремился к сильным ощущениям, хотел производить впечатление. Через несколько дней по прибытии в Кембридж Рид предложил одному из студентов написать в сотрудничестве с ним книгу о Гарварде. Когда тот спросил его, как он собирается писать о предмете, о котором оба они ничего не знают, Рид ответил: «Тьфу ты, мы все узнаем, когда будем писать»148.

Именно таким образом подошел он и к русской революции. Рид не знал России, ее языка149; ничего ему не было известно и о социализме. Но это не имело значения: революции были настоящим приключением. Первые журналистские опыты Рида связаны с мексиканской революцией. Когда он в сентябре 1917 г. прибыл в Петроград — уже во второй раз, первый короткий и неудачный визит в Россию Рид совершил в качестве военного корреспондента летом 1915-го, — он уже числился среди самых высокооплачиваемых журналистов Америки. Открывшиеся виды завораживали, привлекали взор: «Мехико бледнеет, — писал он по приезде, — перед этим цветом, ужасом, величием». Журналист следил за октябрьским переворотом так, как смотрят фильм на чужом языке, и через два месяца напряженной работы его впечатления легли на бумагу. «Десять дней» выстроены как пьеса и могли бы послужить сценарием колоссального фильма в духе Д.У.Гриффита. Там есть «звезды» — Ленин, Троцкий, несколько других видных большевиков, — выступающие на фоне тысячных массовок. Герой — это пролетариат; злодей — «имущий класс», и под этим именем автор объединяет всех, кто стоит на пути у большевиков, включая социалистов. Любые сложности в характере персонажей или в ходе событий отметаются, чтобы не загромождать схематичный, в быстром темпе развивающийся сюжет, где «хорошие парни» ведут борьбу против «плохих».