„Дар напрасный, дар случайный“.

А раз — „цели нет передо мною“, то какое мне дело до смысла или бессмыслия обрезания, суббот, крещения, брака, даже до прогресса, всемирной истории, малых дел и великих слов, которыми убаюкивают себя мыслители и пророки всех времен и народов?»

К такому миросозерцанию пришел путем длительной эволюции, «после долгой борьбы и долгих мучений» этот неутомимый искатель целей существования, уже с детства пораженный чудовищным фактом бессмысленных массовых угнетений.

Этот высокий тон альтруистической думы и горячего протеста против неправды текущего во имя иной социальной справедливости сообщает фигуре этого забытого публициста вневременное значение.

Но изучающий пристально биографию Ковнера не может отрицать в ней рад компромиссов, ошибок и ложных шагов. При близком рассмотрении повседневных фактов, сплетающих ткань этой личной судьбы, не все в ней оказывается на той моральной высоте, какую можно ожидать от одаренного мыслителя, искренне встревоженного проблемами нравственного порядка и сущностью мирового зла. Он не всегда умел выбирать в житейских затруднениях прямой и открытый путь.

И все же исконная внутренняя природа этого много блуждавшего и нередко заблуждавшегося сознания вполне оправдывает зоркие слова его последнего корреспондента: «Кто умеет по стилю письма судить о человеке, увидит, что это — правдивая и ясная душа». То высокое и нравственное оправдание, которое Ковнер получил от Достоевского или Розанова, намечает и отношение к нему потомства. Отвлекаясь от его ошибок и блужданий, мы должны признать в нем крупную умственную силу, чье незаметное действие на современников было во многом благотворно и чье скрытое влияние еще доходит до нас живыми волнами вечно-актуальных запросов, требований, идей и начертаний.

Ковнер не был, конечно, великим мыслителем и не создал новой законченной системы мировоззрения. Но он был замечательным возбудителем идей, вечно встревоженным фактами безвинного человеческого страдания. В своих протестах, обращенных к министрам и писателям, в своем горячем и проникновенном заступничестве за мучеников современности — истязаемых политических, преследуемых «иноверцев» — этот маленький журналист вырастает в крупную идеологическую фигуру, исполненную благородства и убедительной силы. Несколько страниц его безвестной и жгучей переписки искупают все прегрешения его трудного пути. Исповедуя служение человечеству без различия национальностей, каст и рас, он рыцарственно служил и своему народу, от которого уходил подчас с обвинениями и укорами и с которым все же остался до конца связан живыми нитями своей «всечеловеческой» любви.

Исповедь одного еврея chapter.png

Приложение

ДОСТОЕВСКИЙ И ИУДАИЗМ

I

Достоевского постоянно упрекали в антисемитизме. При жизни он получал письма, в которых с горечью и недоумением безвестные корреспонденты спрашивали автора «Дневника писателя» о причинах его непримиримой ненависти к еврейству. После смерти его имя не перестают упоминать в связи с каждым новым взрывом националистической вражды. Последний ритуальный процесс в Киеве вызвал в печати новые укоры его памяти, а в судебных прениях — новые ссылки на его авторитет. Вспомнили, что Алеша Карамазов, монах и любимый герой Достоевского, уклончиво отговорился незнанием на категорический вопрос своей собеседницы — «правда ли, что жиды па пасху детей крадут и режут». А в самом разгаре процессуальной борьбы представитель государственного обвинения решился бросить своим противникам в качестве последнего довода великое имя национального гения. С прокурорской трибуны прозвучали слова: «Достоевский предсказывал, что евреи погубят Россию».[19]

Всякий, изучавший Достоевского, знает, что этих слов он никогда не произносил в своих писаниях. Ни в полных собраниях его сочинений, ни в письмах, ни в записных книжках, ни в доступных изучению рукописях Достоевского их невозможно найти. Нет их и в многочисленных воспоминаниях о покойном писателе его друзей и случайных собеседников. И конечно, только его прочно установившаяся репутация «колоссального консерватора» могла допустить это официальное приписывание ему тех тяжких и ответственных слов, которые он никогда не произносил.

Отсутствие их в писаниях Достоевского подтверждается и тем, что уже за четыре года до смерти он категорически опровергнул всякие обвинения его в антисемитизме.

«Всего удивительнее мне то, как это и откуда я попал в ненавистники еврея, как народа и нации… Когда и чем заявил я ненависть к еврею? Так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я с самого начала и прежде всякого слова с себя это обвинение снимаю раз навсегда».

Но эти укоризненные вопросы настолько задели его, что он не перестает возвращаться к их опровержению.

«Не хочу нести на себе такое тяжелое обвинение», — пишет он в «Дневнике писателя» по поводу полученного им нового укора. «Нет, — спешит он опровергнуть заявление в несомненности своего антисемитизма, — против этой очевидности я восстану, да и самый факт оспариваю. Напротив, я именно говорю и пишу, что все, что требует гуманность и справедливость, все, что требует человечность и христианский закон, — все это должно быть сделано для евреев…»

И в своих письмах он так же энергично протестует против этих обвинений. «Я вовсе не враг евреев и никогда им не был», — пишет он одному из своих корреспондентов.

Быть может, во всех этих заявлениях Достоевский несколько преувеличил отсутствие у себя в сердце всякой неприязни к еврейству. Приверженец славянофильской философии или точнее — русского мессианизма, оставивший злейшие памфлеты на немцев, французов и даже на поляков и болгар, Достоевский, несмотря на все свои заявления, не исключал евреев из круга этих неугодных ему народов. Отрицать огулом всякие антисемитские тенденции в Достоевском было бы, несомненно, искажением истины. Но при всей обоснованности этих обвинений Достоевский все же, несомненно, имел право протестовать против них.

Двойственное и многообразное, как многие раздумья Достоевского, его отношение к еврейству нельзя исчерпать одной категорической формулой. И здесь, как во всех его идейных течениях, вражда боролась с сочувствием, и разрушительная ненависть сдерживалась неожиданными приступами сострадательного внимания. Как Рихард Вагнер, с которым у Достоевского столько общего, он был антисемитом, но, как этот апологет христианского искусства, он останавливался в нерешительности перед последними выводами своей философии.

Как публицист охранительного толка, он должен был относиться отрицательно к скитальческому народу, ищущему волею судеб приюта в безграничных равнинах его родины. Но скрытые стихии его гения незаметно побеждали предвзятые тенденции его публицистики.

Как журналист и человек своей эпохи, как полемист с западниками и партийный деятель, как редактор «Гражданина» и воинствующий памфлетист — во всем этом повседневном и случайном Достоевский, несомненно, проявлял себя антисемитом. Но в глубине и на вершинах своего творчества, там, где отпадало все наносное и выступало абсолютное, он изменял своим журнальным программам и публицистическим тенденциям. Достоевский как художник и мыслитель в мелькающих обрывках своих страниц неожиданно обнаруживает глубокое влечение к сложной сущности библейского духа.

II

Но и публицистика его далеко не сплошь была враждебна еврейству. Это сказалось уже в раннюю эпоху его редакторской деятельности, в самом начале 60-х годов.

Позиция, занятая журналом Достоевского и поднявшаяся по национальному вопросу полемика представляется, несомненно, значительной для его тогдашних воззрений.

Это любопытный эпизод из истории русской журналистики.

вернуться

19

Стенографический отчет по делу Бейлиса, III, 234. — прим. авт.