Девушки шли в ногу, тесным, дружным рядком. Вот они замедлили шаг, дружно колыхнулись, и опять над притихшей деревней взвилась частушка:
Домочадцы уже укладывались спать. За столом возле самовара осталась Татьяна. Она подремывала, голова ее клонилась все ниже, и в полусне Татьяна коснулась однажды лбом не остывшего еще самовара. Сонливость мигом улетучилась, и Татьяна принялась мыть чашки. Она работала весь день на покосе и очень устала. Бабушка в тот день прихворнула и не хозяйничала на кухне. Вечером она сошла с кровати и села на лавку рядом со мной.
За рекой над сосновой рощей взошла яркая полная луна и залила окрестности бледно-голубым светом. От неё трепетными серебрушками заиграла на перекате вода в реке, и от изб на пыльную сухую дорогу легли глубокие тени.
Я вспомнил, что дед говорил: «У луны свет чужой, она «крадёт» его у солнца». Я поглядел на луну и, заметив на ней какие-то темные пятна, спросил бабушку, отчего они.
Бабушка ответила:
— Это не пятна. Это — Каин и Авель. Каин убил Авеля и сидит там, на луне, а бедный Авель лежит у его ног мертвёхонёк.
Я пытался разглядеть, где Каин, а где Авель, но ничего не было видно, кроме расплывчатых тёмных пятен.
— Кто такой Каин? — спросил я.
— Каин — это изверг, злой человек. Авель — его брат, хороший, добрый. Каину не нравилось, что брат у него такой добрый и хороший, он и стукнул его по голове и убил. Бог покарал Каина — отправил его на луну. Там он и сидит возле убитого брата и дрожит отхолода.
Ночью мне снилось, как Каин убивает Авеля, а потом косматый, нелюдимый сидит на луне, кутаясь в лохмотья, а рядом лежит мёртвый Авель. Наверное, я кричал во сне, потому что, очнувшись, почувствовал на лбу теплую бабушкину руку. Она склонилась надо мной и сказала:
— Спи, спи, дружок. Неужто худое приснилось? Успокойся, чадушко.
Взрослые весь день были на работе в поле, дома оставались только дети. Сестры — двойняшки Паня и Шура играли на улице возле дома, мы с братом Алексеем ловили удочками на реке ленивых пескарей и возвращались домой только к вечеру, к приходу овец.
Каждая семья тогда держала помногу овец. У нас было шесть ярок и баран.
Солнце клонилось к закату. Мы сидели возле дома на скамье и поджидали овечье стадо. И вот оно показалось на дороге — большое, шумное, топотливое. Улица наполнилась блеяньем, стадо шло быстро, в облаке пыли. Сестренки, завидя его, истошно завопили: «Овцы бежа-а-ат!».
Мы сорвались с места и с кусочками хлеба в руках помчались встречать овец. Их надо было привести домой и запереть во двор, иначе они разбегутся по проулкам — не сразу потом соберёшь.
Со всех сторон слышалось это: «Овци бежа-а-ат!» — словно кличи воинственных индейцев, и отовсюду к стаду спешили дети, старики, старухи с кусочками хлеба. Наша старшая сестра Мария подбежала к барану Борьке и стала его подманивать хлебом, повторяя «Чиги-чиги-чиги!» Чёрный круторогий баран, послушно потянувшись за хлебом в Машиной руке, пошёл за ней к дому, а за ним и все наши овечки. Дверь во двор была уже открыта, овцы вбежали в него, Алексей тотчас закрыл ворота.
Загнав овец, вздохнули облегченно: дело сделано.
Но бывало и так, что, увлёкшись своими занятиями, дети опаздывали к приходу стада, овцы разбегались по всему концу Погоста, пощипывая мелконькую травку в проулках, и хозяева долго собирали их.
Стадо пригонял с поскотины овечий пастух. Он быстро шагал сбоку стада с длинным черёмуховым посохом в руке. На боку у него висела холщовая сумка. Высокий, поджарый, остроглазый, он пользовался в селе всеобщим уважением.
Он кормился, как было принято, «по дворам» — сегодня в одной избе, завтра в другой. Когда приходила очередь кормить пастуха нашей бабушке, она с утра готовила для него самую вкусную и сытную пищу: наваристые щи, блины, сливки, яйца, ягоды, грибы, чай покрепче с пирогами и калитками. Всё — для овечьего пастуха. Точно так же кормили и коровьего «пастыря».
Пригнав стадо, пастух входил в избу, здоровался и спрашивал: «Как здоровье, хозяюшка?»
— Всё здорово, слава богу! — отвечала бабушка и, подавая ему чистый утиральник, приглашала за стол:
— Милости просим!
— Спасибо, хозяюшка, — отвечал пастух.
Он молча садился за стол и принимался за еду. Обедал и ужинал сразу — за весь день. На поскотине он питался всухомятку. Бабушка с готовностью сменяла на столе одно блюдо другим. Поев, пастух благодарил хозяйку и, попрощавшись, уходил.
Пастуха всегда принимали с почётом, как самого дорогого гостя — ведь он следил на пастбище за скотиной, чтобы овцы или коровы были сыты, чтобы их не задрали волки и чтобы они не потерялись в лесу.
По традиции пастухи не брились все лето. Начинали пасти скот безбородыми, а к осени у них вырастали густые бородищи. Была примета: если пастух начнет бриться, значит, со стадом может случиться что-то недоброе.
В жаркие дни дети купались на реке по много раз и подолгу не вылезали из воды — до зубной дроби, до посинения кожи. Однажды во время купанья мне в уши попало изрядно воды, и как я ни прыгал на одной ноге, склонив голову набок, она не выливалась. Прошел час-другой — уши по-прежнему наглухо заложены. Кто-то из ребят посоветовал сходить к фельдшеру: «Он мигом тебе «отворит» уши». Я пошел на медпункт.
Медпункт находился неподалёку от церкви на втором этаже деревянного дома с расписными ставеньками. Я поднялся по лестнице и вошёл в небольшую комнату. У стены стояли стеклянные шкафы с разными лекарствами в банках и пузырьках. У окна — стол под белой скатертью, на нем чернильница и толстая тетрадь. За столом сидел плотный пожилой бритоголовый человек добродушного вида. Это и был сам фельдшер Мартин Феликсович Хачинский, обрусевший поляк. Как он оказался в нашей деревне — мне было неведомо, но все говорили, что Хачинский — добрый человек и своё дело знает.
Фельдшер вышел из-за стола и спросил:
— Ну, что болит, мальчик?
Я объяснил, зачем пришел. Мартин Феликсович улыбнулся, слегка пожурил меня за неумеренное купанье и велел сесть на табурет. Голос фельдшера слышался глухо — уши у меня будто заложены ватой.
— Дело серьезное, — сказал фельдшер. — Но ничего, медицина — тоже великое дело!
Он взял большую резиновую грушу-спринцовку с костяным наконечником и велел мне закрыть пальцем левую ноздрю. В правую вставил наконечник груши и нажал на неё. В ухе у меня хлопнуло, из него потекла тёплая жидкая водица. Ту же процедуру он проделал и с левой ноздрёй, «открыв» мне левое ухо. Я обрадовался и вскочил с табурета.
— Теперь слышишь? — спросил фельдшер.
— Слышу!
Поблагодарив фельдшера, я бегом пустился по лестнице.
— Купаться надо в меру! — крикнул мне вдогонку Мартин Феликсович.
Хачинского очень уважала наша бабушка. Для нее он был непререкаемым авторитетом. Когда она болела, то обращалась к нему. Мартин Феликсович давал ей порошки, пилюли, капельки. Придя от фельдшера, бабушка клала лекарства в большую жестяную банку из-под монпансье, ставила ее высоко на полку, чтобы дети не могли до нее дотянуться, а сама лечилась по-своему, травами.
Я не мог понять, почему бабушка, ценя фельдшера, и частенько обращаясь к нему, не употребляет его лекарств. Я спросил об этом.
— Пилюли да капельки про запас, — ответила бабушка. — Сперва полечусь травкой. Травка не поможет, тогда уж примусь за лекарства.
Она варила в горшке настои трав и не только пользовалась ими сама, но и лечила других членов семьи. Вероятно, травка помогала, потому что домочадцы, отведав её, быстро поправлялись.
Часто бабушка, управившись по хозяйству, уходила в лес или в луга и возвращалась оттуда с грибами, ягодами, и непременно с пучками трав. Их она сушила на повети, а потом складывала в плетёный короб с крышкой.