Изменить стиль страницы

– Ну, пора… – сказал Алякринский. – Прощай, мама…. Прощай, Илюшка! И Муся… прощайте. Богораз, Богораз? Ты слышишь меня?

– А ты казав – ныкого нэма, – послышалось с улицы.

Молчал Богораз. Дышал тяжело, прерывисто. Со свистом, с каким-то странным клекотом.

– Не слышит, – прошептал Алякринский. – Тем лучше…

Нащупав под богоразовой гимнастеркой сердце, вороненым дулом пистолета подвинул в сторону ремень портупеи и решительно нажал на спуск. Выстрел прозвучал приглушенно, словно кто-то, играючи, щелкнул пальцами.

– Последнее дело в твоей жизни, – сказал себе Николай. – Впрочем, нет… Предпоследнее.

И он выстрелил себе в рот.

Как факелы над потоком людей

«Слов не надо.

Пролетариат знает цену своим бойцам. Не словами, а героической упорной борьбой да будет отдана почесть погибшим.

Слез не надо.

Тихие могилы кричат могучим голосом призыва: «Живите, боритесь, как жили и боролись павшие!»

Так писала «Крутогорская коммуна» в тот буранный зимний месяц тысяча девятьсот двадцатого.

Суровое седое утро встало над городом в почетном карауле.

Длинными волнами шлемов, шапок, платков, запорошенных снегом плеч, медленно, тяжко – из ущелья в ущелье каменных улиц – текла великая река народа. Гребнями красных знамен вскипали черные волны.

Тишина была.

И в тишине этой – холодной, суровой, величественной – сверкающими серебряными столбами вздымались в серое небо грозные и скорбные звуки похоронного марша.

В ловкой шинельке, в буденовке шел с колонной оркестра Терентий Зыбкий, Тёрка. Бил в медные тарелки, шмыгая носом, бил, печалился, вспоминал; как пил чай с сахаром в гостях у того молодого, веселого, кого сейчас провожали в последний путь. Всю жизнь будет помнить Терентий то ненастное утро, тот чай. Затуманенными глазами глядел на три гроба – три пылающих факела – над потоком людей.

В благоговейном безветрии, медленно, медленно кружась, падали крупные мохнатые звезды снежинок. Последним поцелуем нежно приникали к чистым прекрасным лицам лежащих в гробах.

А утро незаметно переходило в день.

Громыхали на стрелках поезда. Топоры, молотки звонко, весело переговаривались, возвращая к жизни разоренное прошлогодним нашествием белых генералов.

Победно гремело поседевшее от холода железо.

На бывшей Дворянской рабочие разбирали леса помоста, заслонявшего трехэтажную Илюшкину картину.

Издалека был виден Всадник, и далеко видел он: весь город и на сто верст – степь.

Вчера еще вздыбленная, вчера еще мятущаяся, она лежала безмолвно.

Белая. Серая. Черная.

Но яростными, ликующими фанфарами запевала тревожная даль.

И отблески багряные от прянувшего над миром Всадника полосовали снега.

1968 г.