Другой пролетарский поэт, Кириллов, который не раз оказывался свидетелем есенинских скандалов, писал, что «они как-то не вязались с обликом милого и задушевного человека. Мне казалось, что они неспроста. Как-то летом, возвращаясь с Есениным из Дома печати, я заговорил с ним на эту тему. Есенин пристально поглядел на меня. Во взгляде его чувствовался скрытый смех и лукавство.
— Вот чудак! На одном таланте теперь далеко не уедешь. Скандал, особенно красивый скандал, помогает таланту».
О том, как к Есенину прилипла кличка «хулиган», вспоминал он сам. В черновике автобиографии 1925 года «О себе» Есенин писал: «В начале 1918 года я твердо почувствовал, что связь со старым миром порвана, и отстал от группы Блока, Белого, написал поэму «Инония», на которую много было резких нападок и из-за которой за мной утвердилась кличка хулигана».
Очень точно написал о хулиганских выходках Есенина его ближайший друг и соратник по цеху имажинистов Анатолий Мариенгоф. Он обвинял критиков в том, что именно они внушили Есенину мысль вести себя как хулиган в поэзии и в повседневной жизни. Мариенгоф утверждал, будто Есенин решил с холодной и ясной головой, что это его путь к славе, и начиная с 1919 года стал преподносить публике то, что она хотела. «Я не знаю, что чаще трансформировалось у Есенина: его жизнь переходила в стихи, или стихи в жизнь. Его маска стала его подлинным лицом, а лицо стало маской».
Он затеял опасную игру. Есенин и раньше играл в нее — еще с 1915 года. Но никогда прежде он не ударялся в нее с таким бешеным темпераментом. Конечно, имажинист не изменил Есенина в одну ночь — в течение месяцев, даже лет, трещина могла оставаться незаметной. Скандалы имажинистов далеко не всегда были циничными и отвратительными, в них просвечивал и молодой задор, веселье, озорство.
Поэт Полетаев вспоминал об одном таком выступлении Есенина в «Кафе поэтов»:
«Он выходит в меховой куртке, без шапки. Обычно улыбается, но вдруг неожиданно бледнеет, как-то отодвигается спиной к эстраде и говорит:
— Вы думаете, что я вышел читать вам стихи? Нет, я вышел затем, чтобы послать вас к …..! Спекулянты и шарлатаны!
Публика повскакала с мест. Кругом кричали, стучали, налезали на поэта, звонили по телефону, вызывая «чеку».
Примеров таких «красивых» скандалов известно множество. Достаточно вспомнить хотя бы эпизод, когда одной темной осенней ночью имажинисты сняли дощечки с надписью «Кузнецкий Мост» и приколотили на их место дощечки, где было выведено «Улица имажиниста Есенина», а вместо «Петровки» в Москве появилась «Улица имажиниста Мариенгофа».
Типичный скандальчик в «Кафе поэтов» описывал Мариенгоф в своих воспоминаниях «Мой век, мои друзья и подруги». Шел вечер, называвшийся «Явление народу имажиниста Рюрика Ивнева». За столиком рядом с эстрадой сидел мужчина из «недорезанных буржуев» с лицом, испещренным дырками, как швейцарский сыр. Он все время громко разговаривал со своей рыжей дамой, заглушая тоненький голосок Ивнева. Есенина это вывело из себя, и он крикнул:
— Эй… вы… решето в шубе… потише!
«Недорезанный буржуй» не обратил никакого внимания на его окрик и продолжал так же громко говорить. Тогда Есенин подошел к его столику и со словами «Милости прошу со мной!» взял говоруна двумя пальцами за нос и неторопливо повел его к выходу через весь зал. При этом с рязанским выговором повторял: «Пордон… пордон, товарищи».
Зал замер от восторга, а швейцар шикарным жестом распахнул дверь. Рыжая спутница истерически кричала.
После этого случая в «Кафе поэтов» яблоку негде было упасть. Публика валила валом. Вероятно, многие мечтали своеобразно прославиться — а вдруг и его самого Есенин за нос выведет.
Необходимо подчеркнуть, что приверженность Есенина постулатам имажинизма была отнюдь не однозначной. Он не раз публично утверждал свою поэтическую независимость от каких-либо школ. Достаточно заглянуть в воспоминания Чернявского, который рассказывает о выступлении Есенина на литературном вечере в Ленинграде весной 1924 года: «Начав с защиты друзей, он — вольно или невольно — опроверг многое из сказанного ими. Его выводы были таковы: напрасно меня считают крестьянским поэтом («Вот Клюев на меня обижается»), напрасно они все, хотя они друзья мне, считают меня своим». «Я не крестьянский поэт и не имажинист, я просто поэт».
Связь Есенина с имажинизмом современники расценивали по-разному. Поэт Владислав Ходасевич высказал свое мнение со всей категоричностью: «Есенина затащили в имажинизм, как затаскивают в кабак. Своим талантом он скрашивал бездарность имажинистов, они питались за счет его имени, как кабацкая голь за счет загулявшего богача».
Гораздо более объективно высказался профессор Розанов:
«Мне представляется, что Есенин ценил своих имажинистских друзей потому, что они были его компаньонами, ловкими и предприимчивыми, и не подавляли его своим авторитетом, как это было со «Скифами». Имажинизм дал ему возможность оторваться от своего прошлого. В частности, Есенин отрекся от того периода, когда его имя упоминалось после имени Клюева. Он возмущался критиками и составителями антологий, которые числили его среди крестьянских поэтов… Он считал абсурдом группировать поэтов не в зависимости от их творческих методов, а согласно их происхождению».
Разочарование Есенина в его соратниках по имажинизму наступило довольно быстро. Уже в 1921 году, то есть через два года после того, как Есенин познакомился с Анатолием Мариенгофом и Шершеневичем, он отозвался о них довольно уничижительно: «У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова… Поэтому они так любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривлянья ради самого кривлянья… Они никому не молятся, и нравится им одно пустое акробатство, в котором, они делают очень много головокружительных прыжков, но которые есть ни больше ни меньше как ни на что не направленные выверты».
Здесь уместно отметить, какое огромное значение для поэта Есенин видел в понятии «родина». Его друг последних лет Вольф Эрлих рассказывал, как однажды Есенин отозвался о Маяковском и в связи с ним о значении родины для поэта.
«Знаешь, почему я поэт, — сказал он, — а Маяковский так себе — непонятная профессия. У меня родина есть! У меня — Рязань! Я вышел оттуда и какой ни на есть, а приду туда же. А у него — шиш. Вот он и бродит без дорог, и ткнуться ему некуда…. Хочешь добрый совет получить? Ищи родину! Не найдешь — все псу под хвост пойдет! Нет поэта без родины…»
Однако обнаруживавшийся с годами скептизизм Есенина к имажинизму никак не сказался на его приятельских отношениях с Анатолием Мариенгофом. Их связывала крепкая мужская дружба. Об этом говорит множество обстоятельств их жизни, письма Есенина Мариенгофу. Для примера можно привести хотя бы одно письмо Есенина из Нью-Йорка, датированное 12 ноября 1922 года: «Милый Толя. Если бы ты знал, как вообще грустно, то не думал бы, что я забыл тебя и не сомневался бы в моей любви к тебе. Каждый день, каждый час, и ложась спать, и вставая, я говорил себе: сейчас Мариенгоф в магазине, сейчас пришел домой… Вижу милую остывшую твою железную печку, тебя, покрытого шубой…»
Упоминание о комнате Мариенгофа в Богословском переулке прозвучало отнюдь не случайно. Эта коморка в течение нескольких лет служила бездомному Есенину спасительным прибежищем, здесь он подолгу жил, здесь они вдвоем с Мариенгофом мерзли, лежа под одним одеялом. Перед этим они бросали жребий, кому первому ложиться в ледяную постель и согревать ее своим телом. С этой постелью связан анекдотический эпизод, описанный Мариенгофом в «Романе без вранья».
Одна поэтесса попросила Есенина помочь ей устроиться на работу. У нее были, отмечал Мариенгоф, розовые щечки, круглые бедра и пышные плечи.
Есенин предложил ей жалованье машинистки, с тем чтобы она приходила к ним в час ночи, раздевалась, залезала под одеяло и грела постель, после чего отправлялась домой.
При этом Есенин и Мариенгоф поклялись, что они в это время будут сидеть к ней спиной, уткнувшись в рукописи. Три дня Есенин и Мариенгоф наслаждались, ложась в теплую постель. Однако на четвертый день поэтесса объявила, что не намерена дальше выполнять свои обязанности. При этом голос ее прерывался, она захлебывалась от возмущения, а глаза ее от гнева расширились до того, что из небесно-голубых стали черными.