Постепенно от тестов на бумаге мы перешли к тестам более простым и одновременно более сложным.
Мелочи нужно было обнаруживать там, где их, казалось, вовсе и не существует: например, на идеальном стеклянном шаре, или на полированной поверхности металла, или еще на чем-нибудь удивительно простом.
Сначала я думал, что должен заметить крохотную царапину, вмятину, пылинку, но после обнаружилось, что есть еще бесконечно много других мелочей… И я увидел искаженное отражение высокого, доходящего почти до потолка стрельчатого окна, через которое пробивался дневной свет и мимо которого плыли белые облака. Увидел, как в шаре отражаются мое собственное лицо, руки, кажущиеся неимоверно огромными. А на мгновение по нему в разные стороны растекались усы Горгадзе и его улыбающиеся губы, хотя он никогда не улыбается.
С поверхностью металла дело обстояло значительно сложнее, потому что в нем отражается все, весь мир, и, значит, нужно было заметить все и об этом подробно написать в рабочем дневнике.
Я учился замечать подробней не только на отдельных предметах, но и на сложном собрании их, или, как говорил Горгадзе, на ансамбле предметов, и тогда число мелочей росло в фантастической пропорции. А когда для такого изучения он поставил передо мной картину Крымова «Женщина в голубом», я исписал целую толстую тетрадь. Там было обо всем: о каждом мазке кисти художника, обо всех оттенках красок и о выражении лица женщины, которая, конечно, была смертельно больна. Это видно сразу, если обратить внимание на синеватые пятна на ее руках и на голубоватую дымку, сквозь которую как бы просвечивает лицо женщины. Кажется, что она куда-то уходит, или почти ушла, или находится на границе между реальным и нереальным.
За то, что я это заметил, Горгадзе особенно похвалил меня, и тогда мы перешли к завершающему этапу тренировки, в течение которого я должен был научиться замечать и запоминать мелочи, попадающиеся на глаза в реальной жизни.
На это ушло три месяца, и после я удивлялся сам себе: я стал на редкость внимательным и мгновенно запоминал все…
Одновременно пришло чувство значительности любой так называемой мелочи, понимание того, что из мира нельзя изъять ни одной крупинки, ни одного атома, а если это каким-то чудом и сделать, то тогда рухнет вся вселенная.
По правде говоря, я стою посреди моста и смотрю на бегущую реку не только для того, чтобы еще и еще раз убедиться, что без этой реки, и без вот той крохотной волны, и без моста, и без меня вселенная существовать не может… Это для меня аксиома. Но если вселенная не может существовать без таких мелочей, то она и подавно не может существовать без того человека, которого я здесь жду.
Я смотрю на свои часы и по углу между стрелками определяю время. В курс тренировки входило определение времени без часов, и я это могу делать днем и ночью с точностью до секунды. На часы я смотрю просто для того, чтобы еще раз удивиться, до чего же это таинственный механизм. Более того, я уверен, что из всех самых непонятных и таинственных вещей на свете самым непонятным и таинственным предметом являются часы — все равно какие. Или мои наручные, или вон те, большие, электрические, которые висят на столбе… Тайна этого прибора в его простоте. Подумать только: от угла между большой и маленькой стрелками зависят затмения Луны и Солнца, распад атомов урана, движение переменных звезд и железнодорожных поездов.
Горгадзе всегда говорил, что от часов нужно избавиться, потому что они только запутывают суть дела и вносят сумятицу в понимание проблемы. Поэтому нужно научиться не обращать внимания на часы и вообще о них не думать.
Мои часы мне ни к чему, я их ношу по привычке, просто для того, чтобы иногда пытаться постигнуть их непостижимую тайну. А тайна здесь какая-то есть — может быть, одна из тех, на которых стоит весь мир.
Ведь недаром же вот сейчас, когда обе стрелки слились, когда колесики и пружинки поставили их так, что время стало называться половиной шестого, человек, которого я жду, появился на противоположном конце моста. Как закон или неизбежная судьба. Как вспышка новой звезды в далекой галактике.
Я издали вижу, что, как всегда, она идет неторопливой походкой и, как всегда, улыбается. И я заранее знаю, что, когда она поравняется со мной, улыбка исчезнет с ее лица и она пройдет мимо, глядя на противоположную сторону моста.
Ее лицо запомнилось мне с первого раза навсегда и так ярко, как ничто другое, и все же в каждую следующую встречу я открываю для себя в нем все новые и новые черты. Вот и на этот раз…
Но она, как всегда, я знаю, очень медленно пройдет мимо, как бы ожидая, что я ее окликну или что-нибудь спрошу, а когда этого не случится, зашатает быстрее, разочарованная и даже рассерженная.
А может быть, мне это только кажется, и в наших встречах нет ничего особенного, и она просто думает, как многие другие прохожие, что я стою на мосту от нечего делать и к тому, что я здесь стою, она не имеет никакого отношения.
А я каждый раз даю себе слово хоть на минутку стать храбрым, остановить ее и сказать, что я так больше не могу и что для меня она весь мир, и особенно сейчас, когда все тренировки, которые придумал Горгадзе, позади, и я жду главного…
Я заранее знаю, что храбрым не стану, и что сегодня будет то же, что вчера, позавчера, неделю и месяц тому назад, и я просто еще раз буду провожать удаляющуюся фигурку глазами до тех пор, пока она не скроется. Потом побреду обратно, ей вслед, проклиная свою нерешительность и мечтая о том, чтобы скорее все началось сначала.
По мере того как девушка приближается, мои руки все судорожнее сжимают чугунные перила, и я замечаю все мелочи.
Она идет очень медленно, плавно, слегка покачиваясь, и в этой походке есть что-то по-детски озорное, небрежное и очаровательное. Я вижу ее голубые глаза, полуоткрытый розовый рот, легкий румянец и беспокойную прядь каштановых волос, которую треплет легкий ветерок.
Горгадзе часто повторял, что в мире важны не столько предметы, сколько их движения, поэтому нельзя влюбиться даже в самую красивую, но неподвижную статую.
Если говорить правду, то о Горгадзе и огромном здании с полупустыми залами я забываю только на одно мгновение, на тот теряющийся в океане времени миг, когда она оказывается рядом со мной. Даже мой натренированный мозг не в состоянии определить этот интервал времени — до того он краток. У меня внезапно появляется жгучее желание усилием воли растянуть этот интервал до бесконечности, и вот здесь наступает что-то похожее на облегчение, вспыхивает надежда, в сердце вздрагивает чувство, похожее на чувство мести.
Закусив губы, я начинаю думать о том, что если Горгадзе прав, то всем моим мукам скоро конец, и о том, что когда это наступит, то я выброшу свои часы, как ненужные.
Я взглянул на циферблат — стрелки разошлись ровно на столько, на сколько я и предвидел, и она поравнялась со мной…
— Скажите пожалуйста, который час?
Я окаменел.
Перед глазами плывут желтые пятна, и среди них, как отражение солнца в волнах реки, светится ее лицо, то самое лицо, которое я так хорошо знаю.
— У вас, кажется, есть часы?
Я нелепо киваю головой и тяну рукав пиджака.
— Я вижу. Половина шестого. Спасибо.
И она повернулась, чтобы опять уйти.
— Постойте…
Когда мы пошли рядом, мне стало чертовски радостно и весело. Был взят какой-то тяжелый, требующий огромного душевного напряжения барьер, и теперь все оказалось легко и просто.
Мы болтали обо всем на свете, и она иногда останавливалась, и ее глаза светились неподдельным удивлением, когда я сообщал ей что-нибудь такое, чего она не знала или о чем никогда не думала.
— Я вас знаю давным-давно, — сказал я, когда мы уселись на скамейке в сквере.