Центральной фигурой «Бега», пожалуй, следует считать образ генерала Хлудова.
В романе «Белая гвардия» ненавидимые Булгаковым «генералы», в его трактовке — бесславные организаторы братоубийственной (для белой гвардии самоубийственной) гражданской войны, не выступали на передний план, оставаясь, как теперь говорят, «за кадром». Генерал Белоруков, промелькнувший в «тяжелой черной лакированной машине», оставляющей Город. Интендантский генерал «с детским голосом», у которого Най, угрожая оружием, выдрал валенки для своих юнкеров. «Штабные стервы»… «Штабная сволочь»…
И в «Днях Турбиных», в этом отношении остающихся инсценировкой романа, они, за исключением гетмана, тоже за сценой. «Алексей. …На Дон? Слушайте, вы! Там, на Дону, вы встретите то же самое, если только на Дон проберетесь. Вы встретите тех же генералов и ту же штабную ораву».
Почему Булгаков не дал в «Белой гвардии» генералов? Может быть, потому, что не успел. Есть основания полагать, что роман был задуман как трилогия, что «Белая гвардия» — только первый роман трилогии.
Может быть, начинающему писателю это было не по силам.
К образу Хлудова Булгаков шел давно. Где-то у истоков этого образа были трагические впечатления гражданской войны. Думаю, личные, думаю, непосредственные впечатления. Не Киев, не петлюровщина, мелькнувшая жестоким и кровавым мифом. А замерший Грозный в декабре 1919 года. Тела повешенных на решетках балконов и фонарях. Тот период в биографии Михаила Булгакова, о котором мы знаем меньше всего, — разгром белых на Северном Кавказе, распад белой армии, конец 1919 года, начало 1920-го, короткий промежуток времени, в несколько месяцев, — от сожжения Чечен-аула до прихода Советской власти во Владикавказ… В «Необыкновенных приключениях доктора» об этом периоде почти ничего нет. Не сохранилось. Разве что загадочные и как бы никуда не ведущие слова в конце записок: «Хаос. Станция горела…»
Хлудова в «Беге» мы впервые видим так: «…съежившись на высоком табурете, сидит Роман Валерьянович Хлудов». Этот «табурет» не просто мебель. Он сразу же увиден и Серафимой, и «красноречивым вестовым» Крапилиным. «Вот и удостоились лицезреть, — кричит Серафима, — сидит на табуретке, а кругом висят мешки… Зверюга! Шакал!» «А ты пропадешь, шакал, — говорит, «заносясь в гибельные выси», Крапилин, — пропадешь, оголтелый зверь, в канаве! Вот только подожди здесь, на своей табуретке!»
Эта «табуретка» есть и в другом произведении Булгакова — в рассказе «Я убил», опубликованном в 1926 году, но написанном, судя по стилю, значительно раньше.
В рассказе «Я убил» «ежился на табурете» петлюровский полковник Лещенко, садист и палач, и «растрепанная женщина», оттолкнув охрану, врывалась в помещение, чтобы, «усмехнувшись» (в «Беге» речь Серафимы снабжена ремаркой «улыбается»), сказать несколько отчаянных слов. «…И плюнула ему в лицо. Тот вскочил, крикнул: «Хлопцы!» Когда ворвались, он сказал гневно: «Дайте ей 25 шомполов». …Ее выволокли под руки, а полковник закрыл дверь и забросил крючок, потом опустился на табурет…» И, смертельно раненный героем рассказа, «он качался на табурете, и кровь у него бежала изо рта…»
Была ли реальностью эта отчаянная женщина? Не знаю. Но «табуретка», вероятно, была. Кто-то реальный упорно виделся драматургу за фигурой «наводящего ужас», уже сходящего с ума от насилия и крови генерала. Кто-то вот так, «на табуретке», в одиночестве, сидевший в центре своего «набитого людьми» штаба. В «белой комнате», как полковник Лещенко. Или просто «отделенный от всех высоким буфетным шкафом», как генерал Хлудов.
«Бег» был продолжением «Дней Турбиных» и какими-то нитями — минуя «Дни Турбиных» — продолжением романа «Белая гвардия», но образом Хлудова уходил еще дальше — минуя и «Белую гвардию», и «Дни Турбиных» — в раннюю прозу писателя, так слабо, так неполно дошедшую до нас.
Одно из немногих произведений ранней прозы Булгакова о гражданской войне — рассказ «Красная корона», опубликованный в газете «Накануне» в октябре 1922 года, — сохранился. Рассказ написан как исповедь душевнобольного, и безумие героя в нем — образ безумия гражданской войны, безумия «белой» идеи.
Страшное чувство вины перед погибшим младшим братом, которого он не уберег, не остановил, не вернул из белой армии, сводит героя с ума. И другая смерть вечным обвинением живет в его больной памяти — виденная им еще до гибели брата смерть рабочего, повешенного в Бердянске на фонаре. Облик погибшего брата в рассказе очерчен внятно. Девятнадцатилетний, он очень похож на еще не написанного Булгаковым Николку Турбина, и зовут его так же — Коля. Рабочий в рассказе не описан. Только пятно сажи на щеке. И бумажка с печатью, найденная у него в сапоге. Должно быть, для героя не важно, каким был этот рабочий. Важно — что повешен, что это — непоправимо, что на живых эта вина — навсегда…
За этой исповедью мучительного чувства вины постепенно и смутно вырисовывается образ — расплывчатый образ, образ-знак — некоего генерала. Того генерала, который отдал приказ повесить рабочего в Бердянске. Генерала, за которого, за вину которого, в конечном счете погиб в жестокой и неправой войне Коля. «Тогда я, конечно, не мог ничего поделать, но теперь я смело бы сказал: «Господин генерал, вы — зверь! Не смейте вешать людей!» («Зверюга! Шакал!» — бросит в глаза Хлудову Серафима. «Пропадешь, оголтелый зверь, в канаве!» — скажет Крапилин.)
Тщетно просит герой прощения у мертвого брата, приходящего к нему по ночам. «Господин генерал, он промолчал и не ушел. Тогда я ожесточился от муки и всей моей волей пожелал, чтобы он хоть раз пришел к вам… Впрочем, может быть, вы тоже не одиноки в часы ночи? Кто знает, не ходит ли к вам тот, грязный, в саже, с фонаря в Бердянске?»
«Не ходит ли к вам тот… с фонаря…» — лейтмотив образа Хлудова.
Но конкретные черты Хлудова Булгаков нашел не в памяти своей. Прототипом этого генерала-вешателя, раскаявшегося в своих преступлениях, стал человек, с которым Булгаков на дорогах войны не встречался, — деникинский и врангелевский генерал Я. Слащов.
В 1924 году вышла книга Слащова «Крым в 1920 г.» Книга вышла в Советской России, с предисловием Дм. Фурманова. Судьба Слащова была такова.
«Слащов — это имя, которое не мог никто из нас произносить без гнева, проклятий, без судорожного возбуждения. Слащов — вешатель, Слащов — палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история», — писал Фурманов. В Джанкое, где находилась ставка Слащова (вспомните «неизвестную станцию где-то в северной части Крыма» в «Беге»), «редкий день проходил без того, чтобы на телеграфных столбах не висели люди, боровшиеся за власть Советов». Так утверждают свидетели.[81]
Слащов был человек относительно молодой: первую мировую войну начал командиром роты («Хлудов… кажется моложе всех окружающих, но глаза у него старые»). Окончил в свое время академию генерального штаба («Рома! — говорит Чарнота. — Ты генерального штаба! Что же ты делаешь? Рома, прекрати!»). Был лично храбр и действительно с музыкой водил юнкеров на Чонгарскую Гать («Ты ошибаешься, солдат, я на Чонгарскую Гать ходил с музыкой и на Гати два раза ранен». — «Все губернии плюют на твою музыку!» — отвечает Крапилин). Был волевой человек и талантливый тактик. Не только жестокость, но и эта талантливость его дорого стоили России.
Врангеля Слащов ненавидел и был ненавидим им. Как это объясняют мемуаристы и как это объясняет сам Слащов, в данном случае значения не имеет: Булгаков дал свою, глубоко художественную, социально значимую, обобщенную трактовку ненависти генерала Хлудова к Белому главнокомандующему, за которым узнается Врангель. После разгрома белых в Крыму Слащов бежал в Константинополь. Там был Врангелем судим и разжалован. Весной 1921 года попросил у советского правительства разрешения вернуться в Россию.
Что двигало им? Неужели то же, что булгаковский Хлудовым? («А! Душа суда требует! — говорит Чарнота. — Ну так знай, Роман, что проживешь ты ровно столько, сколько потребуется тебя с парохода снять и довести до ближайшей стенки! Да и то под строжайшим караулом, чтоб тебя не разорвали по дороге!») Вероятно, было проще: Слащов надеялся на прощение. Он и получил прощение…
81
Фомин Ф. Записки старого чекиста. Изд. 2-е. М., 1964.